— Кто спрашивает?
— Черт его знает! Тихо-тихо, почти шепотом. Должно быть, через платок, голос какой-то придушенный. Я говорю: «Петя». И он заявляет: «Что ты видел и слышал три года назад шестого июля на даче Черкасских?» Я говорю: «Ничего». А он опять: «Расскажи, что ты видел и слышал, — так будет для тебя спокойнее». Представляете?
— А ты?
— А что я? Я сказал: «На крыльце посидел в тенечке и уехал в Ленинград. Ничего не знаю», — и повесил трубку.
— Молодец. Глядишь, с тобой еще можно будет пойти в разведку.
— Лучше не надо. Что мне теперь делать?
— Тебе — ничего. А вот у меня, чувствую, весь план к черту летит… Ладно, давай разберемся. Вспоминай. Борис: резкий, довольно тонкий голос… Дмитрий Алексеевич: горячий, страстный, чуть с хрипотцой… Актер: роскошный бас, редчайший… Ну?
— Так ведь шепот же!
— Голос-то хоть мужской?
— Наверное… Не знаю!
— Попробуем с другого конца. Твой новый телефон знали только Анюта и я. Дмитрию Алексеевичу я его продиктовал в субботу, а тебе звонили в пятницу…
— Да телефон я сам, дурак, дал.
— Кому?
— Актеру. Он спросил — я дал.
— При каких обстоятельствах?
— Когда мы яму закапывали… так тошно было. Я сказал, чтоб отвлечься, что я его по «Смерти в лицо» помню.
— Что такое «Смерть в лицо»?
— Фильм. Не видели?
— Нет.
— Боевик. Ничего. А он говорит, что сейчас в новом каком-то снимается. «Не хотите поприсутствовать?» Ну, интересно, конечно. И дал ему телефон.
— Кто еще слышал номер телефона?
— Все, кроме вас, могли слышать. Вы как раз дом осматривали.
— Петя, я ведь русским языком тогда сказал, что среди нас — убийца!
— Это убийца мне звонил?
— А кому еще ты нужен?.. Ладно, я тоже хорош, не сумел тебя прикрыть. Вообще-то я уверен, что никто тебя не тронет: нет смысла, и все же… Вот опять ты влез — и все идет насмарку!
— Иван Арсеньевич, — мужественно возразил Вертер, — не меняйте никаких планов из-за меня. Я продержусь. Постараюсь не оставаться один. Сейчас с ребятами на теннис, потом в бассейн, потом…
— Да, сегодня будь на людях, но вообще придется снять напряжение.
— А как?
— Василий Васильевич, бухгалтер наш, за меня сильно переживает. Он предложил пустить слух, что мои соседи по палате полностью в курсе и молчать не будут. Четверо тайных свидетелей, не считая меня, — какая уж тут тайна.
— А почему четверо? Я, бухгалтер и Игорь.
— И Дмитрий Алексеевич. Петя, ты видел в его мастерской портрет Любови Андреевны с дочерьми?
— Конечно. Я ж ему позировал три года назад. Портрет висит на самом видном месте, между окнами.
— Висел. Ты его рассматривал в деталях?
— Я вообще на него не смотрел. Там Маруся в чем-то красном… прямо бросается в глаза… неприятно.
— Портрет исчез в ту же ночь, когда тебе звонили.
— Ничего себе! А зачем он убийце?
— Дмитрию Алексеевичу тоже звонили той ночью, но просто молчали в трубку. Это-то и странно… если б его приняли за тайного свидетеля, как тебя, то принялись бы расспрашивать. Слушай, этот голос звучал угрожающе?
— Совсем нет. Меня как будто просили рассказать, просили как-то устало, почти безнадежно.
— Удивительно! Что же нужно убийце? Я его не понимаю… Как он сказал: «Что ты видел три года…»
— «И слышал».
— «И слышал». Интересно. Ты ведь ничего не слышал?
— Ничего.
— Допустим, он предполагает, что ты вернулся с речки раньше. Само убийство ты видеть не мог, он это понимает: с такими прямыми данными наши поиски уже б закончились. Но, значит, ты мог что-то слышать из открытого окна. Что именно? Голос убийцы? Полагаю, это был не шепот, ты б его узнал, искать опять было бы уже нечего. Крик Маруси? Их ссору? Какое-то имя, которое она произнесла? Какое-то слово… Нет, не понимаю… Мало данных: шаги и шепот… Ты единственный, кто их слышал. Ну, вспомни: шаги и шепот… Не соединяются? Никто не вспоминается?.. Ну, попробуй.
Петя вспоминал изо всех сил — напряженное лицо, чуть слышное бормотание:
— Кусты шевелились медленно-медленно… я под землей с Марусей… пауза… Вот пробежал из светелки над погребом в комнаты… легко, быстро… а шепот медленный, усталый, прошелестел безжизненно, словно совсем без интонации, знаете, словно текст прочитал, одинаково выделяя каждое слово…
— Ясно, боялся, что узнаешь. А с Дмитрием Алексеевичем и вовсе заговорить не рискнул… Или тот слишком хорошо знает голос, даже шепот убийцы, например, своего Ники… Или история с портретом гораздо сложнее, чем я думал. Кажется, я начинаю бояться за художника.
— Почему за художника?
— Почему за него, а не за тебя? — я улыбнулся. — Убийца знает, что твои сведения мне известны — я их сам выложил перед всей честной компанией, блокнотом махал… По телефону он хотел проверить, насколько ты осведомлен. А вот с Дмитрием Алексеевичем я просчитался. Видишь ли, я понадеялся, что не тебя, а его убийца принял за свидетеля… Но, во-первых, идти на такой риск: кража — не шутка… следы, свидетели и тому подобное — идти на такой риск, чтоб только попугать, глупо. А наш убийца не глуп. Он сообразил, кто настоящий свидетель, и принялся за тебя. Это во-вторых. А в-третьих, сам портрет, точнее, твое ощущение от него.
— Да, тяжелое, даже страшное… Но ведь это только потому, что я уже знал, что там изображена мертвая… Это красное пятно, этот красный сарафан… как я его забрасывал картошкой… Господи, Иван Арсеньевич! Раскройте вы поскорей это дело, ведь невыносимо…
— Не бойся, Петр, сегодня же объявится толпа свидетелей.
— Да я не об этом. Я уже, кажется, перебоялся… просто невыносимо.
— Убийце тоже невыносимо, недаром он так мечется. Он тоже знает, что там изображена убитая — им убитая! — он тоже, наверное, видел красное пятно в гнилой картошке. Но он знает что-то еще, он видит что-то еще на этом портрете и крадет его. И конечно, это что-то должен знать сам создатель, сам художник, понимаешь? Дмитрий Алексеевич знает… может быть, какая-то деталь, подробность, сочетание красок… какое-то воспоминание или ощущение — что он вложил в свою работу? Он писал самых близких ему людей, он что-то знает подсознательно, но не отдает себе в этом отчета. Пока не отдает. Но вдруг вспомнит?.. Возможно, это мои фантазии, но зачем красть портрет? А возможно, художник представляет опасность для убийцы, и я боюсь за него. Итак, с нашим планом покончено.
— А что за план?
— Предполагалась ловушка. У нас там, знаешь, тоже кусты шевелятся… И ведь хотел я взглянуть на этот портрет, но не успел. На сеансах присутствовали математик и актер. Надо мне побывать в мастерской, если… Поглядим, что будет сегодня.
— Ну вот, ловушка не состоится, объявятся свидетели, убийца притаится — и как же мы тогда его поймаем?
— Будем искать другие пути. Один у меня уже намечен.
— Какой?
— Более спокойный — научный. Когда у тебя последний экзамен?
— В субботу.
— Что сдаешь?
— Историческую грамматику.
— Не завидую. Эти дни готовься, выбрось все из головы. А потом займешься одним секретным изысканием историко-филологического характера.
…В четвертом часу я вернулся в Отраду и зашел на дачу Черкасских. Наш план, как мне казалось, был прост и красив. Мы решили поймать любителя шастать по кустам сразу на две приманки, за которыми он охотился: картина и блокнот. Художник в беседке, закат, краски, кисти, мольберт, раскрытый блокнот на перильцах, в который он, непонятно с какой целью, время от времени заглядывает. И не какая-нибудь там фальшивка, на которую вряд ли кто клюнет во второй раз, а мой настоящий потрепанный исписанный блокнот — я ничем не рисковал: легче, наверное, разобраться в шумерской клинописи, чем в моей кривописи. Как человек творческий, рассеянный, Дмитрий Алексеевич будет иногда отлучаться, например, за сигаретами, издавая при этом громкие раздраженные восклицания на свой счет. Что же касается частного сыщика, то он будет находиться неподалеку — в полуразрушенном склепе семейства Шуваловых: отличный наблюдательный пункт.
Василий Васильевич назвал наш план идиотством, Игорек — восторгом. По-видимому, прав бухгалтер: не творить художнику в беседке, а писателю в склепе, не любоваться прекрасными закатами, кустами и водами… все пошло прахом, впрочем, один шанс остался.
Дмитрий Алексеевич с Анютой как-то совсем по-семейному обедали на веранде. Очевидно, дело у них шло на лад. В палату номер семь она заходила теперь ненадолго и занималась только отцом, почти не обращая на меня внимания, холодная и равнодушная. Но жизнь вернулась к ней, я чувствовал, и радовался, несмотря ни на что, и мучился, и глядел — и не мог наглядеться. Она была в ярко-зеленом сарафане и босая.