сами уйдете? Видите, люди ждут.
Отошла, поискала взглядом добрую русскоязычную медсестру, но той уже не было.
Несмотря на неудачу, покинув клинику, Сузанне почувствовала облегчение, а когда села в автобус, который увозил подальше от этого обманчиво красивого места, – и вовсе прилив радости. Все больницы одинаково отвратительны, даже самые лучшие.
В метро, спеша по грязному полу на нужный поезд, обходя многочисленных людей, бегущих по своим делам, подумала: «Родители и сестра, ага». Хотя что в этом непонятного? «Родители» не обязательно означает «биологические родители». У приемного ребенка может быть сводная сестра. Эти мысли крутились в голове Сузанне, и, придя домой, едва скинув куртку и помыв руки, она поднялась в кабинет Шурца и стала перебирать бумажные досье. Ей нужно было узнать, кто и откуда эта Зайтинг (почему-то казалось, что немолодая Керстин должна быть в бумажной картотеке и можно обойтись без компьютера).
Сначала торопилась, потом поняла, что быстро все равно не получится, и расслабилась. Мысли легко блуждали то по комнатам дома, то в сумеречном саду, что разрисовывал стены качающимися тенями ветвей. Она знала, как человеческий мозг работает с текстом: можно не сосредотачиваться, если слово-стимул попадется на глаза, сработает внутренняя сигнализация (и срабатывала несколько раз на Кристин, Кристьяне, Сайти). Время от времени брала новую чашку кофе.
Когда стемнело окончательно и ветви сада из черных стали белесыми на темном фоне неба, она перешла к компьютерным документам. Включила музыку.
Пила кофе с молоком, с медом, с корицей, с имбирем. Чай. К пяти утра начала припоминать, что никогда не видела досье Керстин, и догадываться, что его нет у Шурца.
Посмотрела список адресатов, которым направляла мейл. Керстин среди них не было.
Сузанне продолжала пить кофе, сидя на полу в кабинете Шурца, и мысль катилась, словно металлический шарик в деревянной игрушке «Kugelbahn», какие часто выставляют в окнах медицинских кабинетов: сначала по наклонной плоскости в одну сторону, потом, упав на следующую плоскость, в другую сторону, и так до самого низа – вправо-влево, вправо-влево.
Керстин психически больна, со справкой, так сказать. У Керстин есть родители. Ее нет в бумагах Шурца. Ей не слала мейла. Все ее слова – бред, в который сдуру почти поверила.
Но – вот именно: мейла не слала. Каким образом Керстин тогда о нем узнала? А знала она на самом деле немало, и не только о письме. О жизни, о детстве, о настоящем.
Многое можно узнать случайно. Обмолвка. Утечка информации. Воровство данных. Через клиентов? Нет, вряд ли, им откуда знать? Но через интернет. Слала мейл безо всякой защиты, незнакомым людям. А может, Патрик? Решил отомстить таким образом.
За что отомстить? Опять за «разбитую жизнь»? Да и Патрик не знал всего. Слишком много случайностей нужно, чтобы объяснить Керстин. Нереалистично выходит, за уши притянуто. Легче поверить, что она куратор.
Ну да, куратор. Интересно, ей из закрытой психушки удобно курировать? Иная цивилизация могла бы придумать ей более удачное место пребывания. Обеспечить фирменным транспортом и айфоном.
Тем не менее, когда ей понадобилось, она и позвонила, и вышла. Как? Она сама говорила, что мы – во всем обычные люди. Тогда – как? Или ей помогли – ее ангелы?
Ангелы, инопланетяне – богатая фантазия безумцев.
Кто из нас не безумец? Не безумие ли переезжать из отеля в отель, боясь, что твое лицо запомнят соседи? Не безумие ли так сильно хотеть, чтобы твое лицо заметили соседи, чтобы идти на день рождения к чужому и чуждому человеку?
Не безумец тот, кто может разумно организовать свою жизнь. Кто может принимать на себя ответственность – за себя, за работу, за счета, за дом. При этом не важно, в какие фантастические вещи человек верит, иначе в психушку пришлось бы отправить всех, у кого в налоговой декларации в графе «вероисповедание» не прочерк.
Верить – это одно, но не безумие ли знать то, что знает Керстин? Появиться на свет с таким знанием, еще и не полным, а урезанным, половинчатым, неопределенным – это жутко. Откуда Керстин сама знает, что то, что она знает, – не сумасшествие?
Шарик спустился по последней плоскости и застыл.
Су поставила пустую чашку на пол, длинно, с удовольствием зевнула и пошла спать. Какая разница, кто эта Керстин. Какое значение это имеет для будущей жизни: даже если что-то было – оно сгорело, исчезло, у нее есть только обычная жизнь, море комплексов, в последний год отыгравшихся на ней за всю ее легкую жизнь, и один друг, или, на языке умных журналов, одна социальная связь: Патрик.
Засыпая:
Но, кроме того, есть сны. В них нет разницы между воспоминаниями и предчувствиями, своими и чужими. Моменты времени теряют смысл, как только их проживаешь. Наполняются молоком, молоко створаживается, и все это кисло, невозможно кисло. Отражение усталости – в каждом живом глазу. Что же делать с этими людьми, с этими печалями, с этой невозможностью помочь и не-жизнью, что делать с играми, в которые никто не хочет играть, и куда спрятать свое тело – вышитое бисером и забытое в лесу. В лесу, с его темными ветками и скрытым от глаз небом. Шорохами. Хрустом. Шагами. Мужчинами с закрытыми лицами, в белых комбинезонах. Женщинами в красных вечерних платьях, бредущими по лесу в поисках души. В поисках ребенка. Конца лесных звуков. Логова печального зверя неизвестного биологического вида, но известного имени – усталость. Как бы ни жил каждый из нас, к определенному возрасту он чувствует усталость. Потому что умнеет и прозревает обман, сродни тому милому обману, которым взрослые пытаются заставить ребенка исполнять их волю. Мотивация. Зайчики на дне тарелки с кашей, наклейка с волком из «Ну погоди!» за правильно решенную задачу по математике. Теперь – сами взрослые. Теперь приходится самим себя обманывать, чтобы как-то лавировать в жизни.
Усталость от двух диссертаций, от сонных глаз потоков студентов, от постыдной беспомощности поэтов и такой же беспомощности докторов наук, от дурного балагана государственности, в котором волей-неволей приходится принимать участие, от мелочности мужчин, ни один из которых не догадался сказать «люблю» – хотя бы сиюминутно, для красного словца, как говорили тщеславные поэты своим замученным музам. От красоты, которая, бесплодно просветив пару десятилетий, наконец погасла. Немолодая женщина протягивает руки и берет ребенка. Слишком старая, чтобы быть матерью. Ну и что. Сколько занятий – помыть, покормить, уложить, показать букву. Изменилась, шепчутся о ней – иногда внимает молящим взглядам на пересдаче.
Только все это зря, наука разваливается. Радуется, выдыхая все грязное, о чем не позволяла себе думать годами, делая вид, будто игнорирует, но, увы, была не такой гордой, как ее осанка. Писала