— А умеешь?
— О чем горюешь, Митрич!
— Ну, гляди, мне не жалко. В лодке место есть. И опять же вдвоем веселей. Только чего это тебя на рыбалку потянуло?
— Да старуха пирог с рыбой захотела. А в магазинах, сам знаешь, одна морская.
— Вон оно что! Но ведь на удочку-то, Иваныч, мелкота идет — чебачишка там, окунишка. А на пирог покрупнее надобно.
— Сойдет! Лишь бы рыбой пахло!
— Ладно. Только раненько я тебя разбужу, на зорьке.
Гриня так и сделал. По моему окну так кулаком саданул, чуть раму не высадил. Я даже шумнул на него:
— Тише ты, долдон! Не сплю я.
Егорка за рулем сидит, жмурится, как кот — спросонья, сон еще в нем бродит.
— Здорово, — говорю, — Егор Григорьич! Чего это ты сегодня такой скучный?
— Я, дядь Вань, скучным никогда не бываю. Я задумчивым бываю. Вот и сейчас думаю — двум старым хрычам не спится, а я майся с вами.
Привез нас Егорка на Иртяш, озеро громадное, считай, от Кыштыма до Каслей протянулось. Егорка уехал, мы на лодку, отгребли от берега и бросили якоря. Я свои удочки принялся распутывать, они еще не в порядке. Год лежали в чулане. Как Витька с Васькой укатили в армию, так их никто и не трогал. Гриня сердито зыркнул на меня глазами да отдал свои — он, вишь, прихватил для меня нарошно. У него же снасть так снасть, все подогнано, все подобрано. Истинный рыбак! На кончике удочки есть такая резиночка — по ней даже слепому определить можно, когда клюет, а когда нет.
Насадил на крючок червячка, поплевал на него, как водится — для вкуса и задора. Спустил в воду — метра три, однако, до дна-то вышло. Сижу и жду — ничего! Гриня одного да другого окуня поймал, потом еще ерша. Мне же какой-то дохлый чебачишка поймался, и все. Злость разбирать начала. В чем дело? Сидим с Гриней в одной лодке, червей берем из общей банки, снасть моя не хуже его. Но Грине клюет, а мне хоть бы хны! Гляжу и у него перестало клевать. Ага, все мне какое-то утешение. Не клюет, но у обоих! Дремота незаметно подползла. И тут вдруг — хвать! Чуть удочка в воду не полетела, на лету поймал. Гриня даже окрысился:
— Раззява! Спишь!
Потянул я леску. Что такое? Тяжело. Корягу, что ли, зацепил? Но откуда здесь взяться-то, коряге? Тащу, а Гриня шипит:
— Не дергай! Осторожнее, а то порвешь леску!
Вытащил и глазам не верю: линь! Здоровущий такой — черный, склизкий. На пирог — лучше и рыбы не придумаешь. Гриня сопит в свои седые усы, обидно, наверно. Его окунишки против моего линя — козявки!
Понятное дело, я обрадовался, дремоту как рукой сняло. Мурлычу себе под нос, на Гриню усмешливо поглядываю. Закидываю, значит, удочку, жду. Бах! Опять поклевка. Тяну и чую — что-то здоровенное снова попалось. Тяну ловчее, чем в первый раз, ученый. Подтягиваю, мать родная — линь! Вот это да! Будет старухе пирог!
— Сроду, — говорит Гриня, — рыбачу тут, но такого не видывал! Везучий ты, Иваныч!
— Я завсегда такой! — прилаживаю на крючок червяка побойчее и в воду. Хлоп! Поклевка! Вытаскиваю — третий линь! Теперь уж сам дивлюсь — снится мне, что ли? Лини-то редко когда на удочку берут.
Гриня головой качает, вроде бы осуждает или удивляется. У меня же душа поет! Кричать от радости охота, да не солидно это.
Вот таким-то макаром изловил я три линя и десятка два всякой мелочи. Вечером Егорка подскочил за нами на своем «Москвиче». Я ему рассказываю, а он посмеивается, вроде бы я здорово брешу. Гриня же в седые усы ухмыляется. Я Егорке авоську под самый нос сую — гляди, Фома неверующий.
Приезжаю домой, думаю про себя — старуха от радости до потолка подпрыгнет, а она ни-ни. Подержала в руках линя, потом о фартук руки вытерла да и говорит:
— В ранешние-то времена и лини посолиднее водились.
— А чем эти плохи?
— Сойдут, Ваня, и эти. Сойдут.
Ты гляди — даже не похвалила, никакой радости не высказала, а я-то старался!
Стала старуха чистить линей. Чешуи-то у них нету, склизь одна, ну потроха еще там. Разделала первого и кличет меня:
— Вань, подь-ка сюда. Гляди, язвы какие-то у них в боках. Может, больные, лини-то?
И верно: с того боку и с этого язвы. Кожа толстая продрана, мясо видать. Эге, кумекаю, лини-то болезнью попорченные, наверно потому и клевали на удочку. Тут как бы заразу какую не подхватить. Что я в этом смыслю? А Гриня должен знать, он про рыбу-то, наверно, до последней чешуинки все знает. Мастак в рыбьем деле. Завернул я линя в тряпочку и к Ерошкиным. Егорка на диване валялся и книгу читал. Гриня мережку чинил. Старый греховодник — балуется иногда мережкой, а ведь нельзя же.
— Митрич, — говорю, — погляди, что тут за чертовщина такая на лине-то, — показываю ему язвочки.
Митрич мережку на стол, очки снял, линя в руки и ухмыляется в свои усы.
— Так это, — отвечает, — для здоровья не опасно.
И слышу я: за спиной будто кто-то хрюкает. Что такое? Или поблазнилось? Оглянулся и вижу — Егорка поджал живот руками и корчится на диване-то, а сам хрюкает. Я вроде перепугался — ладно ли что с парнем? А пригляделся и докумекал: не от боли, а от смеха хрюкал Егорка. Гриня тоже во всю рожу улыбается, зубы вставные на меня скалит. Чего это их взяло? Надо мной, что ли, потешаются?
— Эх, Иваныч, Иваныч, — крякнул Гриня и головой покачал. — Вроде человек ты сметливый, а тут такого маху дал!
— Какого такого маху?
— Так ведь эти лини-то из подводного ружья подстреленные.
— Ну и что? — это я сгоряча вопрос-то ляпнул, а потом уж кое-что понимать начал. Егорка подводной охотой балуется, нынче мода у молодежи пошла на нее. Настрелял линей и потихонечку мне на удочку-то и насаживал. У него этот… ну, как его… ага, акваланг.
— Хотел, — говорит, — дядь Вань, щуку еще подвесить, да вовремя сообразил — раскусите мою затею. А так получилось в тютельку!
Видал? А тут еще старый подъелдыкивает:
— Дурень ты, однако. Когда Егорка лини-то вешал, мне рыба совсем не клевала, распугал он ее. А ты даже и этого не заметил.
Тьфу, варнаки! Разыграли меня, понимаешь, как младенца. Можно было обойтись и без этой мирохлюндии. Просто отдали бы мне линей, за деньги, само собой.
— Нет, дядь Вань, — возразил Егорка, — просто так вы бы не взяли, а за деньги я бы ни за что не согласился. А так выходит — сами вы их и поймали!
— Ты, Иваныч, не переживай. Небось понравилось таких-то таскать на удочку? Слышал, как ты замурлыкал после первого линя. У тебя и дыхание в зобу сперло. Слышь, поедем еще, а? С тобой веселее. Но на этот раз, само собой, без линей.
А что? Азартная эта штука — рыбалка. Старухе я, понятное дело, про то, как поймал линей, не стал рассказывать. Не все ли равно ей, как они в пироге очутились?
И грех, и смех
Слышал небось, как меня недавно чуть не зарезали? Не слышал? Да ты, братишша, совсем отсталый. Весь Кыштым чуть не месяц судачил об этом.
Я тогда на дежурстве припозднился, со сменщиком договорились так. Ему что-то на покосе надо было, вот я за него и подежурил. Ну, сменился за полночь. А ночь выдалась, поверишь, только для разбоя. Небо хмарью занесло. Темнотища — хоть глаза выколи. Сенька Дайбов говорит — останься до утра, ишь какая ночь-то нехорошая. Споткнешься ненароком в канаву али в яму сверзишься и голову сломишь. Пустое думаю, не впервой. Глаза-то у меня, поверишь ли, по-кошачьи все видят. Дорогу на память знаю — каждый камушек где лежит, где какая канавка или там мосточек. Никому же в голову не взбрело, что на дурных людей натолкнуться могу. Давненько у нас никто не баловал по ночам.
Спешу домой, а сердце чего-то екать стало, вроде бы предчувствует что-то. Почему — сам не пойму. Я-то не из трусливого десятка. А вот поди ты — что-то боязно.
Иду, значит. Нервы, как струны на балалайке натянуты — тронь и зазвенят, а то и лопнут от перетяжки. Гляжу — что такое? У ворот щукинского дома, что на Республике-то, белое маячит. Что бы могло быть? Поздно, да и погода тяжелая. Коленки подогнулись и идти не могу. А белое исчезло. Было и нету! Не иначе поблазнилось. Только сделал два шага — опять белое. Все у тех же ворот. Хоть обратно поворачивай. А кругом ни души. Ни в одном окне ни огонька не светится. А белое опять исчезло. Эх, думаю, пропадать, так один раз. Иду, а сердце взял бы в кулак да успокоил — до того оно, ретивое, расходилось.
Правду говорят: пуганая ворона куста боится. Или как еще там: у страха глаза велики. Знаешь, что было? Вовек не догадаешься, ядрены шишки. Парнишка девчонку у ворот прижимал. Ей, вишь, холодно стало, так он снял пиджак свой да ей отдал. А сам в белой рубахе остался. То она, понимаешь, загородит его — белое не видно, то наоборот. А меня вот чуть кондрашка не хватил. Обидно даже стало, зря столько страху натерпелся. Ну, я и шумнул на них: мол, полуношники эдакие, спать пора, а они добрых людей пугают. Хихикают себе и никакого почтенья. А парнишка таким это хреноватым баском и говорит: