— Помилуйте…
— Сейчас все объясню. Видите ли, — капитан пригнулся к Краснинскому и заговорил вполголоса, — мы проиграли. Наше дело потеряно. Я ненавижу красных, я бы вешал их без разбора, но ненависть не застилает мне глаза и не мешает трезво оценивать события. А они таковы, что хоть стреляйся — если нет, конечно, возможности уехать за границу.
— Что вы говорите? Разгар наступления…
— Э, дорогой мой, я осведомлен гораздо лучше многих генералов, и я… Да что там. Резервов нет. Людей нет. Армия разлагается. Наступление скоро захлебнется. Через месяц, через полгода, пусть через год-но нас ждет судьба Вандеи. О, как я хотел бы, чтобы все это были напрасные страхи. Невозможно… Поэтому — лучше за границу. Для этого нужны деньги. Пока ещё продолжаются наши успехи — деньги можно достать. Именно поэтому я говорил о формах, в которых хотел бы видеть приданое. Деньги! Я могу свести вас с обезумевшим от спекуляции купчиной, который сейчас, пока мы еще бредим первопрестольной и въездом на белом коне, даст валюту. Он даст настоящую цену…
Капитан еще что-то говорил о спекулянтах, с которыми они не имеют сил бороться, так как за спиной каждого оказывается высокий покровитель, но Краснинский его не слушал. На его лице так и застыла вежливая гримаса улыбки. А в голове прыгали разрозненные обрывочные мысли.
Нет, разговор с капитаном оказался горазда полезнее, чем он мог предположить. За подобную откровенность можно заплатить… Только нужно ли? Ну, часть, малую толику… Для начала… А там, в Париже — под словом заграница он понимал только Париж, — там, в свободной демократической стране, капитан не дотянется до него…
Тем временем фон Вирен взвинтил себя и кричал, глядя водянистыми глазами поверх головы собеседника:
— Только так! Я… я не позволю! Не допущу — грабить Наталью Алексеевну!
Краснинский осторожно положил свою большую белую прохладную руку на судорожно сжатый кулак капитана.
— Не говорите так громко, на нас обращают внимание. Скажите, вы совершенно уверены в том, что… — помещик замялся.
— Нам не на что надеяться? Уверен. Честное слово благородного человека. Говорите, согласны?
— Нужно подумать.
— Да что думать? Вы уедете в Париж. С Наташей. С деньгами своими и нашими. Как только мой долг позволит мне, я присоединяюсь к вам. Светлая, спокойная жизнь… В России никогда не было и не будет порядка, к черту… Ну, говорите…
— Я подумаю. А помощь Антанты?
— Ерунда. У них самих забот по горло. Вы что, английских газет не читаете?
— Как трудно, наверное, воевать, ни во что не веря, — задумчиво произнес Краснинский.
— Гадко-с. Вот я — убиваю, расстреливаю, меня боятся, а сам я не верю, нет, не верю… Ведь я университет кончил, на Татьянин день на Моховую, как в собор, причащаться ходил. В сердце торжественно, чисто, и мысли возвышенные, и хочется всех осчастливить, особливо нашего святого российского терпеливейшего мужичка. Впрочем, вы это сами испытали… Безумие… Слепцы! Прокраснобайствовали Россию, слезы лили, спорили о русской неразгаданной душе и ее величии, умилялись. Не слезы лить, не рубашку отдавать, не умиляться — пороть, всех поголовно пороть! А? — И капитан дико посмотрел на Краснинского.
…Всю ночь шел дождь, и под его монотонный шум Краснинского преследовали кошмарами страшные предсказания капитана, чудился его безумный взгляд, дрожащие руки. Только на рассвете Краснинский немного успокоился, решив завтра же начать переговоры о продаже имения.
Глава пятнадцатая
Прошел дождь, и не мощеная улица на окраине городка напоминала растянутую до бесконечности лужу с редкими островками скользких глинистых бугорков. Копыта лошадей поднимали коричневые фонтаны грязи, она все гуще облепляла и коней и всадников. Привыкшие ко всему солдаты не обращали на нее внимания, а офицеры с грустью поглядывали на перемазанные до неузнаваемости сапоги, галифе и полы шинелей.
— Черт бы побрал эту слякоть, — в сердцах ругнулся молодцеватый ротмистр, старший патруля.
Кто мог знать, что так получится. Еще три часа назад ротмистр был уверен, что вечером будет сидеть за своим обычным столиком в ресторане, и вот… полюбуйтесь. Сегодняшний случай — лучшее доказательство того, что есть моменты, когда начальству не следует попадаться на глаза. Заметил его мимоходом начштаба, не понравилось что-то сердитому генералу — и пожалуйте: старший патруля. Таскайся теперь до полуночи по морю грязи, в то время как другие пьют и любезничают с дамами.
Патруль остановился у крайнего дома. Дальше грязная улица продолжалась таким же грязным трактом, уходившим в мутную синеву. Ротмистр хотел было уже повернуть обратно, но в это время слух его уловил далекое конское ржание и скрип колес. Через минуту на дороге показалось несколько подвод в сопровождении всадников. Офицер услышал громкий, начальнического тембра голос, ругавший возчиков, и оправдания мужиков.
— Кто идет? — крикнул ротмистр.
— Капитан Емельяницкий, — ответил начальник обоза. — Кто спрашивает?
— Ротмистр Денисов. Куда следуете?
Капитан подъехал к Денисову. На плечах его ротмистр с удивлением разглядел черно-красные корниловские погоны. Принадлежность к знаменитой «черной» дивизии подчеркивалась и мрачной эмблемой на рукаве шинели.
— В контрразведку, господин ротмистр. А вы патрулируете? Не завидую — в такую погоду, — заговорил капитан. — Впрочем, у меня тоже занятие не из приятных. Вот, полюбуйтесь. Девять комиссаров вам привез. Приказано сдать в контрразведку.
Ротмистр тронул коня к подводам. На них по трое лежали связанные люди. Изорванные гимнастерки, наскоро наложенные грязные повязки из разорванного белья, спутанные волосы на не покрытых головах.
— Откуда эти красавчики? — поинтересовался Денисов.
— Из красного полка, который забрался в наш тыл. Полковник Козельский крепко потрепал его. А это — главари.
— Приятная новость, капитан. Кстати, разрешите ваши документы. Прошу простить, долг службы.
— К чему извинения, ротмистр. Прошу.
Емельяницкий протянул старшему патрулю удостоверение. Тот мельком посмотрел его и возвратил.
— Не могу ли быть полезным, капитан?
— Укажите дорогу, я впервые в этом городке.
— Я дам вам солдата, он проводит вас. Савчук! Доведешь их высокоблагородие до контрразведки. Счастливо оставаться, капитан!
Ворота дома, где разместилась контрразведка дроздовской дивизии, по случаю позднего часа были закрыты, а само здание стояло мрачное и темное, словно вымершее.
На стук выглянул какой-то солдат, окликнул унтера. Тот поглядел на подводы и пошел докладывать дежурному офицеру. Минут через десять к Емельяницкому подошел, наконец, застегивая на ходу мундир, совсем еще юный подпоручик и хрипловато осведомился, в чем дело.
— Мест нет, господин капитан, — заявил он, выслушав Емельяницкого, — все камеры забиты, ей-богу. Девать их, сволочей, некуда.
— Так что, прикажете отпустить их? — возмутился Емельяницкий. — Или прямо в штаб дивизии доставить?
Подпоручик безнадежно махнул рукой и шагнул во двор.
Тяжелые, обитые железом ворота заскрипели и медленно раскрылись.
— Заезжай! — крикнул, выглядывая на улицу, солдат.
Мужики стегнули лошадей, и подводы, громыхая по разбитому булыжнику, въехали на широкий глухой двор. За ними последовали и всадники. Вновь заскрипели створки ворот, лязгнул кованый засов.
— С коней долой, — скомандовал капитан. К нему подошел, ведя на поводу артиллерийского битюга, дюжий унтер.
— Начинаем, Костя, — прошептал он.
— Есть, Фома, — тихо ответил капитан.
Харин, привязав Лафетку к скобе, не спеша подошел к дежурному, стоявшему в дверях, и неуловимо быстрым движением схватил его за горло. Подпоручик захрипел, беспорядочно дергая руками и ногами, но Фома мгновенно засунул офицеру в рот его собственную фуражку и опутал невесть откуда взявшейся веревкой.
Это послужило сигналом. Несколько солдат, оказавшихся во дворе, были обезоружены и связаны. Нападение произошло так неожиданно, что они даже не пытались оказать сопротивление.
«Пленные», сбросив наложенные для вида веревочные петли, вооружились карабинами, спрятанными под соломой в телегах. По приказу Харина они заняли посты у дверей, под окнами, у ворот, а «господин капитан» с тремя эскадронцами, одетыми в белогвардейскую форму, побежали в дом. Застигнутые врасплох охранники не сразу сообразили, в чем дело, а когда поняли, было уже поздно. Так в течение нескольких минут без единого выстрела разведчики овладели зданием.
Воронцов и Харин открывали двери тюремных камер. В первой же они увидели трех избитых людей. Заключенные с ненавистью смотрели на вошедших. Фома даже опешил сначала, но потом вспомнил, что на нем погоны.