Садовые ножницы стояли, прислоненные к стволу яблони.
— А какие есть возражения против того, чтобы обрезать? — спросила я.
— Плющ — это иногда бывает заколдованный человек, — объяснила Эльсбет, — и как только он в виде плюща захватит крону дерева, то чары с него спадут.
— Кстати, насчет суеверий, — начала я.
— Вопрос теперь стоит так, — продолжала Эльсбет, — кого я хочу освободить, человека или дерево?
Плющ добрался уже до верхней части ствола.
— Я бы выбрала дерево, — сказала я. — Если это человек, то он освободился уже больше чем наполовину. Это больше, чем можно сказать про нас всех.
Эльсбет ласково потрепала меня по щеке своей пухлой ладонью.
— Ты становишься все больше похожа на Сельму, когда говоришь, — сказала она и взялась за садовые ножницы.
— Эльсбет, — сказала я, — скоро ведь ко мне приедет гость из Японии, и я хотела бы тебя попросить, не могла бы ты при нем говорить меньше суеверного.
— А почему это? — спросила Эльсбет и принялась неторопливо обрезать плющ, перед каждой обрезкой прося прощения у возможного человека, который был плющом.
— Потому что это странно, — сказала я.
— Извини, — сказала Эльсбет, продолжая обрезать. — Но разве не было бы еще более странно, если бы я не говорила ничего суеверного? Извини, дорогой возможный человек.
— Я не думаю, — сказала я. — Можно ведь говорить и о других вещах.
— О чем, например?
— О хлопотах подготовки рождественского праздника в правлении общины деревни, — предложила я, — о том, праздновать его днем или вечером.
— Это как-то совсем неинтересно, — сказала Эльсбет. — Но хорошо. Я не буду говорить ничего суеверного. — Она извинилась перед следующим стеблем плюща. — Надо бы мне не забыть, — сказала она. — Подержи-ка.
Она сунула мне в руки садовые ножницы, закрыла глаза, сделала два больших шага вперед и два назад.
— Что это было? — спросила я, и Эльсбет объяснила:
— Это помогает от забывчивости.
Оптика я застала засунувшим голову в «Периметр». Сельма тоже была тут, она занесла оптику пирог и сидела на краешке стола, на котором стоял фороптер, про который мы с Мартином думали, что через него можно заглянуть в будущее.
— Это всего лишь Луиза, — сказала она, когда звякнул дверной колокольчик, чтобы оптик не подумал, что это пришел покупатель, и спокойно оставался внутри своего прибора и сигнализировал маленьким точкам, что видит их.
— Ты могла бы потом забрать Аляску с собой? — спросила Сельма. — А то я завтра весь день буду у врача.
Сельма втирала в деформированную ладонь лечебную мазь, и ладонь блестела.
— Конечно, — сказала я. — И еще я хотела бы вас кое о чем попросить.
— Валяй, — сказал оптик.
— Тебя я хотела попросить не задавать Фредерику слишком много вопросов про буддизм.
Оптик вынул голову из «Периметра» и повернулся на своем вертящемся табурете ко мне:
— А почему бы и не задать?
— Потому что он будет здесь не по служебным делам, — сказала я и подумала про моего отца: когда он еще был врачом, ему все постоянно докладывали свои симптомы и жалобы — на улице, в кафе-мороженом и даже в комнате ожидания у доктора Машке.
— А что это у тебя за бумажка? — спросил оптик.
Я протянула ему листок в клеточку, вырванный из записной книжки на пружинках, и оптик зачитал вслух:
Марлиз: приветливее
Оптик: без буддизма
Эльсбет: поменьше суеверий
Сельма: не так скептично
Пальм: поменьше цитат из Библии
Мама: не такой отсутствующий вид
Я: меньше ступора, меньше испуга, меньше озабоченности, новые брюки
Оптик схватился за поясницу.
— Я думал, в буддизме главное — подлинность, — сказал он.
— Да, — сказала я, — но не обязательно наша.
— Про новые брюки мне нравится, — сказала Сельма.
— Но почему не надо цитат из Библии? — удивился оптик.
— Я подумала, его это будет раздражать как буддиста, — сказала я, как будто буддизм и христианство были конкурирующими футбольными объединениями.
— Я думал, он не на службе, — сказал оптик, а Сельма сказала:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
— А я думала, буддиста ничто не раздражает. Но в этом мне следовало быть немного скептичнее.
— В буддизме ведь речь идет, кстати, и об отказе от контроля, — сказал оптик и снова сунул голову в «Периметр».
— Идем, — сказала Сельма, — погуляем. Уже почти половина седьмого, и я думаю, тебе скорее надо на свежий воздух.
Мы шли по ульхеку, дул сильный ветер, лес шумел, мы подняли воротники наших пальто, ветер сдувал мне волосы на лицо, а Сельма маневрировала на своем стуле-каталке по размякшей полевой дороге.
Сельма уже плохо ходила, но ни за что не хотела отказываться от своей ежедневной прогулки по ульхеку, поэтому мы раздобыли для нее стул-каталку с толстыми колесами, как у горного велосипеда. Сельма не хотела, чтобы ее кто-то катил. Она некоторое время тряслась на своем стуле рядом со мной, а потом вставала с него и двигалась с его помощью как с ходунками.
Сельма выгуливала свои мысли и тем временем считывала мои, которые не давали себя выгуливать, особенно с тех пор, как приблизился приезд Фредерика; они крутились вокруг меня и вокруг окрестных деревьев, обвивая их как гирлянды из букв.
— Почему ты так беспокоишься, — спросила Сельма, — почему так нервничаешь?
Я смотрела на стул-каталку, как он с трудом преодолевал вязкую почву, и сказала:
— Генрих, карета хрустнула.
Сельма посмотрела на меня сбоку.
— В это я не верю, — сказала она.
— Я так боюсь, что мы все покажемся ему странными.
— Да он ведь и сам странный, — сказала Сельма. — Выламывается из чащи и ест «Марс».
Стул-каталка увяз одним колесом в грязи, Сельма выворотила его оттуда.
— Но и это еще не все, ведь так? — спросила она.
— Нет, — сказала я. С тех пор как стал надвигаться приезд Фредерика, я была занята тем, что с подозрением прислушивалась к собственному сердцу, как наши деревенские после сна Сельмы. Сердце не привыкло к такому вниманию и поэтому стучало учащенно, сбивая меня с толку. Я вспомнила, что когда начинается инфаркт, в одной руке чешется, но не помнила в какой, поэтому чесала обе руки.
— Ты тут что-то путаешь, — сказала Сельма.
Любовь настигает человека, думала я, она возникает как судебный исполнитель, который недавно явился в соседней деревне к крестьянину Лейдигу. Начавшаяся любовь, думала я, опечатывает все, что у тебя есть, и говорит: «Это все теперь не твое».
— Ты тут что-то путаешь, Луиза, — сказала Сельма, — это не любовь, это смерть.
Она обняла меня одной рукой, это выглядело так, будто она двигала по грязи вперед и стул-каталку, и меня.
— И есть в этом одно тонкое различие, — сказала она и улыбнулась — Из царства любви некоторые все же возвращаются.
Пока мы с Сельмой ходили по ульхеку, оптик перепроверил в своем фороптере множество линз. Он не мог увидеть в этом фороптере, разумеется, что господин Реддер завтра опять будет ругаться из-за Аляски и щедро распылять освежитель воздуха Blue Ocean Breeze. Он не мог видеть, что планы поменяются и мой дефектный, болтливый автоответчик потеряет дар речи перед лицом сообщения, что Фредерик явится раньше и что он уже, считай, здесь. Оптик не мог видеть, что я побегу навстречу Фредерику и что мы не будем знать на лестничной площадке, обняться ли нам, а если да, то как. Он не мог видеть, как Фредерик засмеется и скажет:
— Ты смотришь на меня так, будто я нечистый дух. А это всего лишь я, Фредерик. Мы говорили с тобой по телефону.
А если он все-таки смог это увидеть, то просто сохранил в тайне.
Felicità
— Ты слишком рано, — сказала я, когда мы с Фредериком стояли перед дверью моей квартиры, и это была самая глупая первая фраза из всех возможных.