— Еще, конунг?
— Не хочу, Олегыч. И не называйте меня больше конунгом, хорошо? Какой я теперь, к черту, конунг?
— И как нам тебя называть?
— Называйте… Островцевым… Нет, лучше просто Андреем.
— Андреем, так Андреем, — пожал плечами Олегыч.
Мы замолчали. Каждый думал про свое, но, надо полагать, во многом это «свое» совпадало.
— Олегыч, — вспомнил я. — Где пулеметчик, как его, Горенко?
— Мертв, конунг … то есть Андрей, — пережевывая тварку, отозвался машинист. — Как ты с отрядом ушел, так почти сразу нагрянули питеры. Горенко убили, я в двигательном отсеке схоронился, а Шрам… Шрама разве поймаешь.
Нечто похожее на улыбку мелькнуло на изуродованных губах.
— Кстати, Шрам, как ты здесь очутился?
Игрок молчал, и когда показалось, что он не ответит, вдруг заговорил.
— Николай меня сюда привел. Я слаб был, шатался. Он плечо мне подставил. Слабое плечо. Дрожит, но ведет. Вы ходил меня. С Олегычем. Кормили. От себя отрывали. Только дури не давали. И прошла дурь.
— Прошла дурь?
— Он больше не наркоманит, — пояснил Олегыч, закуривая папиросу.
— Да, — Шрам тряхнул головой, словно пытаясь избавиться от нехороших мыслей. — Ты, конунг, меня пощадил. Не дал убить. Я запомнил. Я помню хорошо. Я пошел за отрядом. Николай погиб…
Плечи игрока затряслись. Замерев, мы с Олегычем наблюдали, как рыдает этот сильный, но искромсанный Джунглями человек.
8. Олегыч
Я никому не приказывал, — не мог приказывать. Я просто сказал: «Мне нужно в Московскую резервацию». Шрам кивнул, а Олегыч и вовсе обрадовался.
— Наконец —то.
Я не удивился радости машиниста. Москва —его дом.
Рассвет был красен. Марина рассказывала, что слово «красный» означало у бывших «красивый». Красная площадь. Но рассвет не был красив. Он был красен, — багровое, жгуче-холодное солнце залило мертвый город соком ядовитых ягод. Из моей памяти, — памяти Андрея Островцева, а не конунга Ахмата, выплыли строки:
Этот вечер был чудно тяжел и таинственно душен,
Отступая, заря оставляла огни в вышине,
И большие цветы, разлагаясь на грядках, как души…
Строки были о вечере, а перед нами едва брезжил рассвет, но мне казалось, что я вижу на занесенных снегом кучах битого кирпича души, похожие на большие цветы.
— Вот эту стрелку надо б перевести, — заговорил Олегыч. — Заржавела, стерва, но Шрам должен справиться. Ну —ка, Шрам!
Рычаг стрелки сплошь покрыт рыжими чешуйками, рельсы, казалось, вросли друг в друга.
Шрам плюнул на руки, — желтая тугая слюна на миг зависла в воздухе. Вцепился в рычаг. Надавил.
— Не поддается, сучка.
— Давай, — крикнул Олегыч и заскрипел зубами так, точно это он, а не Шрам, переводил стрелку.
Игрок побагровел от напряжения.
Визг железа, наверно, был слышен на километр вокруг.
— Есть, — не удержавшись, закричал я.
— Отлично, — спокойно сказал Олегыч. — Теперь отцепим вагоны, и пойдем налегке. Дасть Бог, прорвемся.
Олегыч колдовал над приборами, время от времени отдавая Шраму короткие приказы. Здесь, в машинном отделении, Олегыч был не то конунг, но Бог. Я любовался им.
Тепловоз прогревался долго, тонко подрагивая. Я опасался, что он не сдвинется ни на йоту. Но, когда Олегыч занял свое привычное место в кабине, в продавленном кресле, — тепловоз тронулся, с места в карьер взяв высокую ноту луженой механической глоткой.
На стрелке сильно тряхнуло.
— Не боись, — весело крикнул Олегыч.
Тепловоз вырулил на запасный путь, проследовал мимо оставленных вагонов, — пустые кричащие пасти, все разграблено и сожжено. Даже вертолет с платформы сняли, проклятые питеры!
Еще одна стрелка, и тепловоз на том же пути, которым он прибыл в негостеприимную Тверь. Только теперь следовал обратно, домой, в Московскую резервацию.
Летящий в лоб снег, мелькающие пустоглазые здания, деревья в белых шапках веселили меня. И не только меня.
— Наш паровоз вперед летит, — надтреснутым дискантом запел Олегыч. — В коммуне остановка!
Тверь-зверь становился все реже, все меньше куч кирпича, остовов домов, труб и столбов, — и… наконец, растворился в Джунглях. Лапы деревьев щупали бока поезда, как хозяйка —курицу.
Вот и мост. Вот и река. Зеленый ядовитый поток, поверженный великан, Джунгли едва нашли место для его тела, стремящегося выйти за пределы берегов.
Стрекот —далекий, но стремительно приближающийся.
Тверь не отпускала: едва мы въехали на мост, как в небе перед тепловозом промелькнул вертолет. Пули зацокали по крыше. Одна пробила лобовое стекло и врезалась в пол рядом с креслом Олегыча.
— Андрей, к сбивалке! — крикнул машинист.
Сбивалкой он называл дыру в потолке и крупнокалиберный пулемет. Я кинулся вглубь тепловоза. Откинув тряпье, которым было прикрыто оружие, я с радостью убедился, что оно в порядке.
Пули снова зацокали по крыше.
Впрыгнув в высокое кресло, я дернул рукоять пулемета. Он плавно повернулся на хорошо смазанных шарнирах. Молодец Олегыч, за всем успевает следить!
— Шрам, открывай!
Задвижка, скрывающая бойницу, отодвинулась, постанывая. Небо хлынуло навстречу, воздух, бесстрастно —холодный, ринулся в легкие; я задохнулся на мгновение, испытывая подобие восторга. Кресло поднялось ровно настолько, чтобы моя макушка не высовывалась, но обзор был достаточен. Я сразу увидел вертолет. Желто —свинцовая стрекоза, сверкающая на солнце.
Поймав стрекозу в перекрестье прицела, я надавил на гашетку. Лента, извиваясь, исчезла внутри пулемета.
На мгновение мне показалось, что я промазал, — вертолет продолжал двигаться с той же скоростью в том же направлении. Но вот черная полоска дыма прорисовалась у хвоста машины, стала четче и гуще, вертолет накренился и исчез из поля зрения. Упал ли он в реку, либо взорвался в воздухе, мы не могли узнать при всем желании: поезд преодолел мост и снова, изрыгая из трубы черный дым, пошел через Джунгли.
В Тверь состав двигался тяжело, часто останавливался, бойцы проверяли пути, искали мины, ремонтировали взорванные рельсы; на Полянах проводились зачистки, разводились костры. Теперь же, «налегке», как выразился Олегыч, мы неслись по уже хоженым «тропам». Но на душе у меня вовсе не было покоя. Еще бы! Отряд погиб, миссия провалена. Куда я еду? Зачем? С головой —прямо в пасть дракона?
Созвездия выстроились на почерневшем небе. Показалась луна, выщербленная и растрескавшаяся древняя монета.
Джунгли кончились. Кончилась и железная дорога, вдруг уткнувшись в темную стену, безнадежно плотную: ни двери, ни калитки. Но я-то знал: поезд приблизится, и перед ним распахнутся ворота. Так всегда бывает.
Московская резервация… Что ждет меня там? ОСОБЬ, сырой подвал, допросы, выворачивающие душу наизнанку, пытки и, апофеоз, — позорная казнь? А еще там меня ждет Марина. И потому я пойду туда, а, если придется, поползу, по снежной корке, сдирая колени до костей. Марина!
Часть третья ВОЗРОЖДЕНЦЫ
1. Кремль-2
Кажется, это произошло со мной, когда я учился в школе. В обычной школе на станции Родинка.
Пожалуй, произошло —это сильно сказано для подростковой чепухи, но тогда я, наверное, не знал об этом.
Меня предала любимая учительница.
Ее звали Алиса Аркадьевна, она преподавала химию. Помимо сказочного имени у учительницы был слегка вздернутый нос в задорных веснушках и голубые глаза, придававшие ее лицу милое, как будто удивленное выражение.
Предательство Алисы Аркадьевны уложилось в краткий временной промежуток между весной и летом —между цветением сирени и сбором огурцов с грядок.
Началось оно в мае, когда состоялась олимпиада по химии. Я оказался единственным участником от нашей школы. На гербовых бланках я решил несколько задач, не показавшихся мне сложными.
«Сказали, что результат пришлют летом. По почте, — сообщила мне Алиса Аркадьевна. — Надеюсь, ты победишь».
Она красива даже в свитере и похожей на колокол юбке: в мае изредка бывали еще холодные ветры.
Летом, со второго июля по третье августа, в школе —практика. Нужно было работать на пришкольном участке, поливать кабачки, собирать личинки с капусты, полоть морковь. Иногда возникали ссоры и драки разморенных на жаре школяров.
Овощи, ягоды и фрукты, выращенные своими руками, поступали в школьную столовку, и краснолицый Юрка-поваренок весь год варил сливовый компот и щи из квашеной капусты.
Я не ходил в столовку не потому, что мне не нравилась Юркина стряпня.
В столовке заправляла банда Сани —«монаха», второгодника из многодетной неблагополучной семьи, и легче легкого там схлопотать ложкой по лбу, а то и получить стакан компота за шиворот.
Я не ходил в столовку и потому считал, что я вправе не ходить и на практику.
Тем более что посещение практики было не обязательным, — достаточно не придти в первый день, второго июля, не отметиться в журнале, и все лето —свободно.