Скрытое выяснение отношений Чехов чувствовал и пытался снять его. Станиславский запомнил его шутку, что он хотел бы получить на день рождения мышеловку, клистирную трубку и носки: «Моя же жена за мной не смотрит. Она актриса. Я же в рваных носках хожу. Послушай, дуся, говорю я ей, у меня палец на правой ноге вылезает. Носи на левой, говорит».
Поток гостей не иссякал. Как когда-то в Мелихове, так и теперь иногда не успевали убрать со стола, приходилось накрывать заново. Но здесь, в Москве, не было спасительных деревенских припасов. Всё покупали не в лавочке, а в дорогих магазинах. После долгого перерыва Чехов упомянул денежные затруднения. Среди всей этой сутолоки он умудрялся править корректуру «Вишневого сада» для сборника «Знание», хотя Маркс, еще в октябре 1903 года, прослышав про новую пьесу, просил отдать ее в «Ниву». Чехов тогда ответил: «Пьеса уже отдана».
В начале февраля Маркс прислал гонорар за рассказ «Невеста», поступавший в его собственность. И не 250 рублей за печатный лист, имея на это формальное право, так как рассказ был напечатан до 26 января 1904 года, когда по договору Маркс должен был уже платить 450 рублей за лист. Он заплатил тысячу рублей. Это удивило Чехова. Деньги словно с неба свалились. Что случилось с расчетливым издателем? Дошли ли до него слухи о письме, подготовленном Горьким и Андреевым от имени многих литераторов, артистов, ученых с предложением «освободить» Чехова, то есть досрочно расторгнуть договор. Знал ли о том, что Чехов попросил ничего не предпринимать и, как слышал от кого-то Телешов, объяснил свой отказ так: «Я своей рукой подписывал договор с Марксом, и отрекаться мне от него неудобно. Если я продешевил, то, значит, я и виноват во всем: я наделал глупостей. А за чужие глупости Маркс не ответчик. В другой раз буду осторожнее».
Но не домашние мелочи, не прошедшая премьера, а предстоящая зима в Ялте и, наверно, события на Дальнем Востоке влияли на настроение Чехова. В ночь на 27 января 1904 года японский флот атаковал русскую эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артур. В этот же день появился Высочайший манифест Николая II о вступлении России в войну с Японией: «Объявляя о таковом решении Нашем, Мы с непоколебимою верою в помощь Всевышнего и в твердом уповании на единодушную готовность всех верных Наших подданных встать вместе с Нами на защиту отечества, призываем благословение Божие на доблестные Наши войска армии и флота».
В обществе поначалу бурно обсуждали судьбу двух поврежденных броненосцев, участь крейсера «Варяг». Развернулся сбор средств на строительство и обновление русского флота. Поступали сведения о потерях в боях, о мужестве русских моряков.
Чехов читал газеты, слушал оживленные толки, но высказывался редко. Какая-то ироническая нота звучала в его рассказе о том, что «на улицах шумят по случаю войны, все чувствуют себя бодро, настроение приподнятое, и если будет то же самое и завтра, и через неделю, и через месяц, то японцам несдобровать».
Такая же тень угадывалась на словах из письма к Авиловой. Лидия Алексеевна загорелась мыслью издать сборник в пользу раненых. Чехов отговаривал, полагая, что собирать средства надо сейчас же, «в горячее время, когда не остыло еще желание жертвовать». По опыту сбора средств на борьбу с холерой, с голодом, на помощь чахоточным он знал, как быстро остывало желание помогать. И рассчитывал всегда на тех «отдельных людей», которые без шума, сразу делали то, что могли, посему и посоветовал Авиловой: «По-моему, лучше всего напечатать в журнале свой рассказ и потом гонорар пожертвовать в пользу Кр[асного] Креста».
Закончил это письмо от 14 февраля, видимо, в ответ на ка-кие-то рассуждения корреспондентки, советом, звучавшим, как прощание: «Всего Вам хорошего, главное — будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще. Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, на которых изнашиваются наши российские умы, — это еще вопрос».
Письмо было кратким. Чехов объяснил это тем, что сильно замерз, не отошел от поездки в Царицыно. Он и Книппер ездили смотреть дачу, обратно добирались на лошадях. Это было накануне отъезда Чехова в Ялту.
Назавтра Ольга Леонардовна проводила мужа, взяла у него ненужную в Крыму новую шубу и вернулась в московскую квартиру.
* * *
Опять началась переписка. Опять замелькали в письмах Книппер уменьшительные суффиксы («уютненько», «открыточка», «тряпочка», «нежненько»), передававшие стиль ее посланий к мужу. Опять пошли наказы — мыть шею, проветривать кабинет, шагать «по галерейке для движения» и т. д. И воображаемые «перелеты» в Ялту, чтобы всё устроить в доме. Как и прежде, вослед ему неслось раскаяние: «Антонка, я тебя часто злила? Часто делала тебе неприятности? Прости, родной мой, золото мое, мне так стыдно каждый раз.<…> Какая я гадкая, Антон». И он опять уверял: «Когда ты раздражала меня? Господь с тобой! В этот приезд мы прожили с тобой необыкновенно, замечательно, я чувствовал себя, как вернувшийся с похода. Радость моя, спасибо тебе за то, что ты такая хорошая. <…> Будь весела и здорова. Твой А.».
У нее продолжилась московская, у него — ялтинская жизнь. Мария Павловна и Ольга Леонардовна вместе ходили в театр, в гости, принимали у себя Чеховых и Книпперов. И не вмешивались в «недомашнюю» жизнь друг друга. События в театре (уход Андреевой, соперницы по сцене), тревога за двух дядюшек, отправившихся на войну, волнения из-за маленького племянника, привезенного на консультацию к московским врачам, разгар театрально-концертного сезона — всё это не оставляло Книппер времени на одиночество. То ли в шутку радуясь за мужа, то ли упрекая его, она писала: «Вот видишь, что у нас происходит, а ты сидишь спокойненько, не волнуешься. Начал что-нибудь писать?»
В февральских письмах Чехова главное и серьезное словно скрывалось за шутками, угадывалось в интонациях: «<…> ты так избаловала меня, что, ложась спать и потом вставая, я боюсь, что не сумею раздеться и одеться»; — «Я уже все разобрал, все убрал, делать мне почти нечего»; — «Посылка пришла, и больше мне ждать уже нечего».
Узнав, что сестра и жена нашли новую квартиру с подъемником, он пошутил: «Если есть лифт, то это очень хорошо, но на мое счастье лифты всегда портятся; как мне подниматься, так лифт починяется». Шутил ли он, когда писал в эти же мартовские дни: «Если в конце июня и в июле буду здоров, то пойду на войну, буду у тебя проситься. Поеду врачом»? Или когда уверял жену: «Здоровье мое хорошо, московский климат, очевидно, поправил меня»? Это письмо от 10 марта 1904 года он закончил словами: «Тебе такого бы мужа надо, чтобы бил тебя каждый день, а со мной хоть разводись, я никуда не годен». В них слышалась какая-то усмешка, будто взгляд с другой стороны, откуда уже нет возврата.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});