И вот наконец донесся до нас бабий голос повара:
– Эскадрон, получай еду!
Старшина Дударев раздал нам по сто грамм спирту. Выпили тут же и с котелками, полными супу или скорее каши со свининой, вернулись к костру, к своим составленным в козлы карабинам, и сели обедать. Согрелось нутро, смягчились, оттаяли наши сердца, жизнь снова начала казаться хорошей и теплой. Поели, курящие закурили, теперь бы поспать солдату маленько, но что-то не было похоже, что мы станем на отдых.
По дороге шел человек. Цивильный. К деревне приближался. Когда поравнялся с нами, стало видно: маленький тощий мужичонка. Смуглый, черноволосый – не немец. На голове берет, на выпирающих углами плечах свободно болтается длинный поношенный пиджачок с оттянутыми карманами. За спиной рюкзачок тощий. Лицо заросло густой черной щетиной. А в руке скрипка, то есть футляр черный, обшарпанный. Снял беретик, поклонился.
– Куда, камрад, поди погрейся! – крикнул Шалаев. Понял, подошел к костру, еще раз снял беретик, еще раз поклонился и сказал:
– Итальяна, итальяна. – И махнул рукой, дескать, домой.
– А, итальянец! Муссолини! – сказал Андреев.
– Кайн Муссолини, кайн фашист! – испуганно воскликнул итальянец.
– Музыкант, видать, – сказал Куренной и, улыбаясь, подвигал руками, как бы играя на скрипке. – Сыграй нам, камрад.
– Йа, йа, музикант! – обрадовался итальянец, показывая на футляр. – Музикант! – Бережно положил футляр на землю, осторожно извлек скрипку и смычок (пережил, наверное, бог знает какие мытарства, а инструмент сберег), приложил скрипку к шее, прижал щекой и заиграл. Мы молча слушали. Я и раньше слышал игру на скрипке, у нас сосед Галиахмат был скрипач, но такую игру я слышал впервые. Скрипка пела так печально, так жалостливо, как будто тонкий женский голос рассказывал, жаловался и плакал в горе, разлуке и тоске. Меня всегда поражала игра на скрипке. Струны, смычок – и такой звук, почти человеческий голос. Итальянец все играл и играл. Его музыка, его мелодии были незнакомы нам, но понятны; может, кое-кто слушал их просто из уважения к человеку, умеющему играть на скрипке, но мне они были понятны, потому что в них, как и в песнях наших, звучала душа человеческая. Прибежали к музыке Андрей-Маруся с Костиком и ребята из пулеметного взвода. Когда итальянец сделал передышку, к нему подошел наш эскадронный запевала Куренной и посвистел ему какую-то мелодию, дескать, знаешь это?
– Йа, йа! – как бы обрадовался итальянец и заиграл знакомую, уже где-то услышанную песню. Куренной стал подпевать скрипке, и подхватил сержант Андреев:
Кто в нашем крае Челиту не знает,
Она так смела и прекрасна,
Но вспыльчива так и властна,
Что ей возражать опасно.
И припев:
Ай-ай-ай-ай,
Ну что за девчонка,
Всегда смеется звонко…
Такая хорошая песня! Слушая или напевая эту песню, песню какой-то далекой чужой страны, может, Италии, уже начинаешь любить эту Челиту, уже тоскуешь по ней, и вспыльчивой, и доброй, и веселой, и единственной в деревне.
– Куренной, спой ему нашу, – сказал сержант Андреев, когда песню о Челите кончили.
И Володька Куренной запел своим необыкновенным голосом:
Всю да я вселенную проехал,
Нигде милой не нашел.
Я в Россию возратился,
В сердце слышится любовь.
У итальянца лицо расплылось в восторженной улыбке. Когда песня допелась, он о чем-то быстро и радостно заговорил на своем языке, повторяя часто:
– Карузо, Карузо!
Потом скрипку со смычком так же бережно положил в футляр и собрался было шагать дальше, но тут сержант Андреев сказал повару:
– Андрюша, принеси ему чего-нибудь пожрать.
Воловик объяснил итальянцу по-немецки, чтобы он подождал немного, дескать, пожрать дадим. Андрей-Маруся сбегал во двор, принес буханку хлеба и большой шмат сала. Итальянец поблагодарил, поклонился, сунул хлеб с салом в рюкзачок и, неся в руке футляр со скрипкой, зашагал дальше, в сторону своей Италии.
– А что он все время повторял: «Карузо, Карузо!»? – спросил я у Воловика, подумав, что «карузо» немецкое слово, похвала какая-то.
– Не знаю, – ответил Воловик. – Это, наверное, по-ихнему, по-итальянски.
– Карузо – великий итальянский певец, тенор, – объяснил Голубицкий. – До войны у меня были его пластинки. Оперные арии. Володьке, конечно, далеко до Карузо, но голос у него хороший. Тебе, Володя, после войны обязательно надо в консерваторию. Кто знает, может, однажды в Одессе старик Голубицкий включит радио и вдруг услышит: «Исполняет солист Большого театра Владимир Куренной… «О, боже мой! Наш Володька! «Копытник»!
– Ну, сказки, – смутился Куренной, даже уши у него покраснели.
– Не сказка, а так должно. Только дожить надо. Будь моя воля, я талантливых ребят не посылал бы на передовую. Талантливые пригодятся после войны.
– Ишь ты какой! Может, мы все талантливые! – окрысился Шалаев.
– А знаете, сколько их погибло в войнах?! – продолжил Голубицкий, не слушая Шалаева. – Если в ближайшие сто лет на земле не будет ни одного гениального композитора, ни одного гениального поэта – это война. Ведь она загубила не только гениальных ребят, она загубила и тех, от кого могли родиться гениальные дети.
– Хреновина! Твоих гениальных музыкантов и поетов бабы после войны народят от нас. Верно, ребята? – сказал Шалаев.
– Верно. Мы еще настругаем музыкантов.
– Володь, давай про метелицу, – попросил я, потому что очень любил эту песню.
Вдоль по улице метелица мете-е-т,
За метелицей мой миленький иде-е-т,
Ты посто-о-й, посто-о-й, красавица моя,
Позволь наглядеться, радость, на тебя…
Как хорошо пел этот девятнадцатилетний парнишка, невысокий, полноватый, с пухлыми румяными щеками, так он пел, что хотелось заплакать, заплакать, то ли радуясь красоте его голоса, то ли умиляясь и почему-то, жалея до слез его самого, паренька с таким редким голосом…
Мы ехали, шли, наступали через темные сосновые леса, продвигались вперед глухими лесными проселками, тропками. Эти неожиданные в центре Германии большие леса встали на нашем пути на запад труднопроходимой преградой.
Продвигались очень медленно, подолгу стояли на дорогах, потому что дороги впереди были заминированы, мосты взорваны.
Шли вот так однажды, запрудив узкий лесной коридор конями, людьми, повозками, потом движение наше замедлилось и вскоре совсем застопорилось. Встали надолго, никто не знал, что там впереди, было похоже на то, что заблудились. Вдруг видим: вдоль колонны назад едет верховой, коня ведет в поводу солдат, наш сабельник. На коне офицер. Весь в крови, на месте лица сплошное кровавое месиво, кажется, нет ни рта, ни носа, ни глаз. Кровь течет по груди, по гимнастерке с орденами, по седлу, но холке лошади. Кубанки на голове нет. Темный, разлохмаченный чуб смочен на лбу кровью. Узнали: начальник полковой разведки капитан Артемов. Вид крови будоражит в нас чувства смутные и тревожные. У многих лица бледны, угрюмы, в глазах – тоска. Начальник разведки подорвался на мине, под ним убило коня. Ехал он теперь на коне своего ординарца. Война, видно, уже идет к концу, а кровушка наша все льется и льется.
Ночью на отдых не расположились, стояли, топтались в лесу. По облакам метались багровые сполохи – где-то горели деревни. Невдалеке погромыхивал, потрескивал ночной бой. Никто не знал, что происходит, а похоже было на то, что происходит что то необычное, страшное, хотя что еще может быть необычнее и страшнее самой войны? Многие сидели у ног своих коней, потом легли на землю. Я намотал повод на руку и тоже прилег у передних ног своей Машки. Ощущалась холодная сырость земли, пахло перегноем, молодой травкой. Вспоминал Полину и вскоре крепко заснул. Проснулся от холода. Было темно, я разглядел черные силуэты коней, над ними, над верхушками деревьев, на быстро бегущих облаках все еще зыбились отсветы больших пожаров. Коня моего что-то не было видно, но повод был в руке. Привстал, оглянулся: Машка лежала рядом. Я передвинулся к ней, прижался спиной к ее теплому брюху, согрелся и снова уснул. Потом меня кто-то растолкал, наверное, Баулин. Машка уже стояла.
– Подъем, подъем! По коням! – слышались сонные, хриплые голоса.
– Что лежат, что лежат?!
Мы оторвались от земли и, ведя коней в поводу, сонные, безмолвные, побрели дальше. Остановились. И снова команда:
– Эскадрон, сади-и-ись!
– Первый взвод, садись!
И тут же команда «повод» и с места в галоп. Через какое-то время перешли на шаг, прошли с километр и опять команда:
– К пешему бою слезай! Передать коней коноводам!
Вышли на открытые поля, проселок соединился с шоссе, обсаженным с обеих сторон обрубленными корявыми деревьями. Мы вразброд шли по шоссе. Правее нас полыхал пожар, а впереди, в темной дали, куда уходила дорога, ни единого огонька, тишина, безвестность… Вдруг позади нас какой-то шум, вроде цокот копыт и громыхание мчащейся по дороге повозки. Шум быстро приближался. Кони с повозкой на полном галопе догоняли нас. Почему, зачем – непонятно. Вот они совсем рядом… Затопчут!.. Мы отскочили на обочину дороги.