Она протяжно, судорожно вздыхает.
Говорят, каждому человеку на роду написаны три беды. Если так, она свою долю получила сполна. Когда ее выгнали из Томариней, ей казалось — никогда, никогда сердце не вынесет такого горя, разорвется и остановится. А она после того пережила и смерть Рейниса, и суд над Ричем — и осталась жива; стало быть, с горя люди не умирают.
Из Томариней она ушла в трескучий мороз, по замерзшему озеру, и направилась к тетке Карлине в Заречное. Пока спускалась с горы, ждала — вдруг Август все же… Услыхав позади скрип, обомлела, обернулась. Но это был всего лишь пес, овчарка. Как его звали? Дуксис? Нет, Дуксис, кажется, другой, рыжий… Да, Погис. Подошел, сел у ее ног и стал бить хвостом по утоптанной в снегу тропке, потом еще немного проводил — до того места, где кончается камыш, опять сел и повернул голову назад. Когда она с середины озера оглянулась, пес на фоне снежной белизны казался уже не серым, а черным и маленьким, как маковое зернышко. Дым из трубы вился и вился столбом, а постройки тонули в сугробах такие спокойные и довольные, что ей захотелось выть. И, стоя лицом к слепым окнам, она прокляла Томарини…
Альвина тогда не думала о том, сбудется ли когда-нибудь ее проклятие. Слова сами слетели с губ, растрескавшихся на холоде от слез. Она не знала, что впоследствии, войдя в Томарини, увидит — скорее с испугом, чем с удовлетворением, — что оно исполнилось. Входная дверь болталась на ветру, повизгивая петлями. В крыше зияла огромная, как яма, дыра, каким-то чудом постройки не сгорели, только в окнах с частым переплетом высыпались все стекла. Она взошла на крыльцо. Все казалось знакомым и в то же время совершенно чужим, как бывает во сне. Двери в комнаты и дверцы шкафов стояли настежь, на полу валялись солома и клочья «Тевии». Альвина медленно обошла запустелый дом, под ногами скрипел пол, казалось — и за стеной кто-то ходит. Но стоило ей остановиться, и ее обступала мертвая тишина опустелого жилья.
Дверь на хозяйскую половину совсем покоробилась и заклинилась. Насилу удалось ее оттянуть и пролезть через щель в комнату. Пол был весь в осколках стекла, со стены осыпалась штукатурка, оголив белые обрешетины. По другой стене тянулась щель, похожая на корявый древесный корень, а за печью — вот чудеса! — еще висели большие часы в деревянном домике. Целые и невредимые, только совсем белые, запорошенные известью, и с застывшим маятником. Как случилось, что часы не забрали? Может, не заметили? Альвина принесла из кухни чурбак, встала на него и поглядела, нельзя ли завести часы. Ходики молчали, точно раздумывая — идти или не идти? Потом маятник нехотя качнулся, и раздалось прерывистое тиканье: три-на-дцать, три-на-дцать… После чего ходики засипели, задохнулись и опять смолкли. Но если отдать хорошему мастеру… Такая дорогая вещь! Как ее бросить — зайдет кто-нибудь и приберет к рукам. В клети она наткнулась на железный ящик, порылась в нем: ага, амбарный замок, только заржавел немного. Вернулась, продела в петли и заперла. Так спокойней. Чье же оно, все это добро, как не Ричево: кровный сын Августа, ведь других детей у него нет.
От хлева тянуло холодным, кислым навозом. Тут к Альвине подбежал серый кот и, пока она обходила сад и сарай, трусил следом, не переставая мяукать. Проводил до конца аллеи, но дальше не пошел — кошки держатся ближе к дому.
Когда Альвине дали десять гектаров земли в Томаринях, тот же серый кот встретил подводу со скарбом и опять скулил как нечистый дух (не только мышей — птиц всех, наверно, повывел!)…
— Только тебя, дармоеда, мне не хватало! — сказала тогда Альвина, не по злобе, нет, пускай себе живет, мышей ловит, разве ей жалко?
За телегой шел Рич, ведя на веревке черно-пегую козу. Так вступил в Томарини «единственный наследник». Эта самая коза, поросенок, три курицы с петухом — вот и все, что у нее было, да, и еще приблудный кот. Коза была умная — давала жирное молоко и, будто зная, какие они с Ричем бедные, принесла парочку козлят.
Разве они были бедные? Альвина чувствовала себя богатой. Со временем они обзавелись коровой, потом лошадью и еще одной коровой, овцами. И все же никогда она не была такой богатой, как в тот день. Взяв сына за руку, она обходила свою землю, свою землицу, обдумывала, рассуждала, где да что будет сажать и сеять. Рич тащился за ней скучный, унылый. Ему было жаль Заречного, где остались его товарищи.
Не надо, не надо было сюда возвращаться!
Кто знает, может быть, у них… у него не было бы такой ярой, такой лютой ненависти к Рейнису, если бы он не жил именно здесь, в Томаринях…
Капли падали с крыши в лужу, но в стекло уже как будто не стучали. Или дождь перестал? Подойти бы к окну посмотреть. Но ей не хотелось вставать. Альвина сидела не шевелясь, с головой уйдя в прошлое. Стоит вспомнить, и… будто не минуло с тех пор двадцати трех долгих лет…
Грязь так и хлюпала под ногами — люди в черном, следы черные, а гроб, чуть покачиваясь, плыл красным факелом сквозь серую завесу дождя. Альвине потом каждую ночь снился красный огонь. Но признаться в этом кому-то она боялась — скажут еще, что помешалась. Бабы и так говорили, что при таком горе ее молоко станет вредным для ребенка, а то и вовсе перегорит. Когда она перебиралась из Заречного, вся рубашка на ней в молоке вымокла, но Альвина боялась дать грудь ребенку. Вия кричала-закатывалась, и Альвина не выдержала, расстегнула платье, взяла малышку, и та, наоравшись, жадно схватила сосок. Мать со страхом смотрела на ребенка, ожидая — вот-вот случится что-то ужасное. Но ничего не случилось. Наевшись, Вия заснула у нее на руках, только пухлые щечки иногда вздрагивали да шамкал беззубый рот. В другой комнате шумели вернувшиеся с похорон. Альвина смотрела, как спокойно спит Вия, и тогда впервые заметила, что девочка похожа на Рейниса. На живого Рейниса, не того, который лежал в гробу и которого — такого чужого и страшного — она боялась. Альвина прижала к себе спеленатого ребенка и, стиснув, держала в железных руках, словно кто-то грозился его отнять… Опомнилась — ну прямо как помешанная. Слышала сквозь пеленки, как бьется сердце, не понимая — свое или Виино?
Какая черная кошка пробежала между ними и когда? Мало-помалу они стали отдаляться друг от друга. Будто их несло течением на расколовшейся льдине: и видно друг друга, и слышно, а полоса студеной воды между ними все шире, и ничего тут не сделаешь. Уж она ли для детей не старалась? Поле и хлев, сад и дом — все на ней, и опять колхозное поле и свой сад, да лохань белья по воскресеньям, по грибы да по ягоды — тоже она, летом сено, зимой дрова, штопка, вязанье, господи твоя воля, работы воз, впрягайся как лошадь и вези. А выручит на рынке лишнюю копейку за чернику ли, за грибы ли — когда вкусненького чего купит, когда ситчику. Все им, Ричу и Вии, неужто себе? Что в брюхе у нее, никому не видать, а наряжаться ей не для кого.
Грешно сказать, что все их забыли. За Рейниса дали пенсию, всегда, бывало, пригонят трактор вспахать приусадебную землю, и осенью тоже, когда убирать картошку… А как в Заречном памятник сделали, их пригласили на открытие и в самый перед поставили. Вия с белыми бантами в косах так складно читала стихотворение и с лица была ну вылитый Рейнис — глаза, нос и рот, как две капли воды, — что многих слезой прошибло, и она, Альвина, то и дело сморкалась. Потом незнакомый приезжий пошептался с Заринем, а тот, подойдя к ней, шепнул — пусть скажет несколько слов и она, но Альвина спряталась за спины людей и не хотела выступить ни за что. Мыслимое ли дело — говорить, когда все на тебя смотрят! После митинга их с Вией отвезли на машине домой, и уже во дворе Альвина спохватилась, что от волнения они в Заречном забыли Рихарда. Куда он опять запропастился? И давеча нигде его не было видно…
«Придет, никуда не денется, — рассудительно, как взрослая, сказала Вия, выплетая из кос ленты, и ни с того ни с сего прибавила: «Мне было стыдно за тебя, мама…» «За что это?» — смутилась она. «Какое на тебе платье!» Альвина оглядела себя, боясь — вдруг да где измазалась или, упаси бог, порвала платье, но ничего такого не обнаружила, платье как платье, ну, может, только помялось немного, когда ехали. «Среди лета в таком… И за версту пахнет… шкафом».
У Альвины внутри похолодело, она стала упрекать дочь в неблагодарности. Та спокойно расплетала косы, казалось, даже толком не слушая и, наверно, перебирая в памяти сегодняшние события в Заречном.
Рич вернулся поздно, от него пахло водкой.
«Ты не мог прийти еще позже?» «Позже не мог», — дерзко ответил он и плотно сжал губы.
Они смотрели друг на друга одинаково карими блестящими глазами.
«Где ты был, Рич?» — «Я? Ну, у Микельсона… если тебе так хочется знать. Шел мимо, он и говорит: чего ты пойдешь туда слушать, как крестят крещеных, спасают спасенных, айда лучше к ребятам!» — «А кто еще там был?» — «Ну, Смилкстынь, Берз…» — «И ты вместе с этой мразью, с шуцманами, пил, пока я, пока мы…» — «А чем я лучше их, мать, бывших шуцманов? Сын банди…» — «Молчать!» — «Сын бандита!» Голос Рича надломился, он круто повернулся, плечи его беззвучно вздрагивали.