Да, Лондон встретил нас, как и многих других, холодно. Но разве нас это пугало? Если на душе скребли кошки и возникала тоска по дому, мы расправляли плечи, вытирали глаза (если были девчонками) или покрепче стискивали зубы (если были парнями) и начинали свою точно-ведущую-к-славе карьеру в мире искусства заново. Мы им еще покажем, нас не сломить, мы не поползем домой на брюхе, как побитые дворняги, – о нет, завтра у нас встреча со звукозаписывающей компанией, где мы будем диктовать свои условия, а сегодня перформанс на старом складе у реки, где ожидается инсталляция с участием обнаженной модели, лежащей в ванне с желе – работа самого остромодного дуэта художников, там же будет горстка напыщенных скин-панковых поэтов и парочка новых, но уже хитовых лондонских групп, собранных из осколков других лондонских групп, которые были на пике успеха в прошлом году.
Сколько таких перформансов мы повидали, всякий раз надеясь на барочный и мрачный вихрь ярких, жестких, незабываемых впечатлений и неизменно встречая вместо этого подвыпившую публику в ветхом, продуваемом всеми ветрами сквоте, где анорексичную девицу-вешалку, явно сидящую на таблетках, в ржавой тачке возили по кругу два парнишки-школьники, чьи богемные папаши наверняка в 60-х были художниками и обретались в Хэмпстеде. А знаменитости, которых мы узнавали по фотографиям в журналах, ворковали друг с другом, рассуждая об аутентичности и дерзких художественных приемах, промакивая платками сопливые накокаиненные носы и похлопывая друг друга по спине… Они всегда, всегда знали друг друга еще со школы или дружили семьями, а нас они не знали, но мы-то, Господи Иисусе, мы-то их знали, потому что мы знали, что в этом мире хоть чего-то стоит. А они нет. И до сих пор не знают. Все подобные вечера заканчивались дракой, пьяной потасовкой, вызванной нашим разочарованием и гневом при виде всех этих убеленных сединами ходячих мертвецов и их великих достижений. Как же мы пугали их, этих фальшивых лондонцев, как сотрясали их хлипкие устои. Да-да-да, все эти разговоры о насилии и вуайеризме, о волнующей жизни улиц испарялись, как испаряется маслянистая дымка над прудом со стоячей водой, когда они видели вспышку молнии – нас. Они так и не стали нас узнавать. Зато они никогда не видели наших слез.
О, это был мир притворства, фальши и ложного блеска. Пока мы разрывались на части, пытаясь добраться до истинной сути вещей, пока мы верили, что, говоря правду и истребляя ложь на корню, мы сможем освободиться сами и сделать свободным все наше племя, Лондон продолжал жить своей жизнью. Он катился вперед, словно шаткий джаггернаут, нагруженный слепыми и безнадежными иллюзиями, всеми этими маленькими манекенами, ищущими портного, который бы сделал для них ве-ли-ко-леп-ный королевский наряд, чтобы они могли устроить сумасшедшую чехарду и, быть может, ухватить маленький кусочек отраженной славы. Это был безостановочный макабрический танец, и мы сами не осознавали, до чего он нас измотал.
А потом до нас как-то в одночасье все дошло.
Сначала мы проснулись и поняли, что снова не увидим неба. Вроде бы ничего особенного, но нас наконец догнало осознание того, что мы окружены этими давящими уродливыми серыми постройками, нависающими над нами со всех сторон; и что выхлопы кондиционеров и вытяжек, выбрасывающих в изголодавшийся воздух, пердеж фастфуда, заставляют нас задыхаться. В Брэдфорде у нас над головами всегда расстилалось чистое небо, по которому катились облака, вольные и изменчивые, как пульс дикой природы. Песчаник, из которого построен город, весь маслянисто-янтарного цвета, и, когда на камень падают лучи заходящего солнца, он весь начинает светиться изнутри. Там мы живем в пламени, как на картине Тернера. А в Лондоне мы умирали от нехватки света.
Мы знали, что вслед за этим утром наступит еще один обычный лондонский день. И что же? Так и вышло. А вечером намечался мой тридцатый день рождения. Я больше уже не ребенок. Я решила закатить вечеринку. В клубе «Посольство», закрытую, только для своих. Она должна была стать достойным прощанием с моей растрепанной юностью. Я несколько часов провозилась с щипцами для волос и макияжем и теперь напоминала жрицу из Кносса. Все разница только в стыдливо прикрытой груди. Ну и в змеях – у меня они не настоящие, а вытатуированы на коже. Так проще.
Долго ли длилась моя вечеринка в этом облезлом, обитом заплесневелым красным бархатом подвале, прежде чем заявились желающие поживиться халявщики, варвары, перекрикивающие праздничный шум и нагло ржущие над нами? Много ли времени прошло, прежде чем один из них напал на одного из солдат нашей маленькой армии, и началась заваруха? Уж поверьте мне, немного. А потом были разбитые носы, заплывающие чернотой глаза, мгновенно распухающие губы и острые осколки зубов, пронзительные крики тощих от амфетамина баб, науськивающих своих затянутых в кожу мужиков «отодрать эту сучку». Эта сучка стояла в центре смерча, в окружении сверкающего битого стекла и потеков крови и думала: «Все, с меня хватит». Итак, эта сучка – которой, разумеется, была я, – схватила высокий барный табурет и, задрав его над головой, расколотила огромное зеркало возле барной стойки на миллион маленьких кусочков, чтобы не видеть своего отражения на фоне всего этого вопиющего безобразия.
Потом стало тихо. Я слышала только свое дыхание и кашель какого-то бедолаги, которому дали под дых. Паршивые ублюдки быстренько свалились, и в зале – как всегда, с опозданием – нарисовались вышибалы. Они хотели продемонстрировать, кто тут хозяин, но ничего у них не вышло: ни у кого уже не осталось сил обращать на них внимание.
Я подошла к управляющему баром и извинилась за разбитое зеркало, очень дорогое на вид. А он сказал, что я ничего не разбивала.
Я стала настаивать: нет, мол, это была я, я заплачу за него, все честь по чести. Хотя, конечно, я понервничала – денег за душой у меня, как обычно, не водилось.
А он сказал: нет, это были не вы.
Да нет же, я!
Нет, сказал он, не вы. Вы этого не делали. И вообще, ничего страшного. Вы знаменитость, мы все вас знаем, люди вроде вас не обязаны за себя платить .
У ног моих разверзлась воняющая серой бездна: вот, чем я могла стать. Что-то, скрытое внутри меня, довольно потирало свои жадные ручонки и бормотало о славе, власти и спеси. Это стало бы концом моей свободы и смертью души. И я знала, что миллионы стоящих за мной сочли бы меня величайшей дурой за то, что я тут же не проколола себе палец и не расписалась кровью в специально отведенной для этого графе контракта. Я бросила на барную стойку какие-то деньги – несомненно, их было меньше, чем стоило зеркало, – и вышла из этой облезлой дыры. Под подошвами моих симпатичных золотых туфелек хрустели осколки. Я чувствовала отвращение, предложенная мне сделка была смехотворна и ничтожна. Как будто я должна была продать свою бессмертную душу, а также своих братьев и сестер за право входа в дерьмовые клубы и на жалкие вечеринки в грязном потрепанном городишке на островке где-то на обочине Европы. Ну уж нет, ни за что. Разве что целой Вселенной хватит для удовлетворения моих амбиций, и я все еще работаю над этим.
Так что мы покинули Лондон и на всех парусах помчались обратно в Брэдфорд, не давая себе времени передумать. Мы сняли очередной каменный дом, выходящий на склоны холмов, на которых высился наш безумный городок, с глубоким облегчением вдыхали чистый воздух и выплатили мистеру Сулейману сумму, которую мы ему задолжали, и даже больше. А он сказал, что всегда знал, что однажды мы вернемся, и мы обменялись рукопожатиями. А потом мы принялись писать свою собственную историю в песнях и рассказах, выражать собственную волю в картинах и книгах – так мы делали, делаем и будем продолжать делать вечно, аминь. Все мощнее и мощнее, ярче и ярче. И я благодарна за то, что видела и чувствовала во время работы, пока меня не ослепили рутина и разочарование, как и многих других, которые теперь потеряны и забыты.
С того вечера прошло двадцать лет, и я порой спрашиваю себя, что мы больше всего ненавидели в нашем лондонском житье. Что стало для нас песчинкой в раковине жемчужницы, тикающим сердцем бомбы? От многих знакомых, тоже приползших домой зализывать раны, я слышала массу историй об одиночестве и страхе, а самоистязаниях и самоубийстве, о безумии и болезненных пристрастиях – но на нас подействовало не это. Нет. Нас навсегда отвратили от Лондона не развращенность местных жителей, не скандалы и не что-то столь же интересное, яркое и значительное.
Sic transit gloria mundi – так проходит слава мирская.
Жизнь в Лондоне, этой столице хвастовства, тоже на самом деле проходит беславно. Без величия, без всякой радости, без страсти, огня или красоты. И в конце концов ты видишь, что Лондон – всего лишь жалкое разочарование, черт его дери.
И знаете что? Он таким и остается.
Вот и все.