И еще через без малого год, в январе-марте 1897 года, Уайльд пишет свою исповедь «De Profundis», обращенную уже непосредственно к «дорогому Бози». Здесь его возлюбленный предстает как настоящее исчадие ада. «Из-за моей глубокой, хоть и опрометчивой, привязанности к тебе, – пишет Уайльд, – из-за огромной жалости к недостаткам твоего характера и темперамента, из-за моего пресловутого добродушия и кельтской лени, из-за того, что мне как художнику были ненавистны плебейские скандалы и грубые слова, из-за полной неспособности обижаться, столь характерной для меня в те времена, из-за того, что мне неприятно было видеть, как уродуют и портят жизнь мелочами, которые мне, чей взор всегда устремлен был на другое, казались слишком ничтожными, чтобы уделять им какое бы то ни было внимание хотя бы на миг, – по всем этим несложным с виду причинам я всегда уступал тебе; как и следовало ожидать, твои притязания, твои попытки захватить власть, твои требования становились все безрассудней. Самые низкие твои побуждения, самые пошлые вкусы, самые вульгарные увлечения стали для тебя законом, и ты хотел подчинить им жизнь других людей, а если понадобится, был готов принести ее в жертву без малейших угрызений совести. Ты знал, что устраивая мне сцену, всегда добьешься своего, и, как мне верится, сам того не сознавая, доходил в грубости и вульгарности до непозволительных крайностей… Завладев моим талантом, моей волей, моим состоянием, ты, в слепоте ненасытной алчности, хотел взять у меня абсолютно все. И ты все отнял… Конечно, я должен был бы вытряхнуть тебя из своей жизни, как вытряхивают из одежды ужалившее насекомое». На многие десятки страниц растянулись эти обличающие Дугласа обвинения «Исповеди» Уайльда. Конечно, Оскар уязвлен, подавлен, он ранен в самое сердце и безусловно обижен, но он слишком достоверен, чтобы можно было списать все его слова на бессильную злобу уязвленного самолюбия.
Как же удивительно после всего этого узнать, что, едва выйдя из тюрьмы, Уайльд будет писать Бози трогательные, полные любви письма! Сначала, правда, он отчаянно пытается себя сдерживать: «Конечно же, я люблю тебя больше всех на свете. Но встреча невозможна – наши жизни разделены навсегда». Потом она – эта встреча – становится и возможной, и желанной до невозможности: «Как бы я хотел, чтобы после нашей встречи в Руане мы не расставались» – и ведь все это донельзя противоречит сказанному им в «Исповеди»! Вообще говоря, противоречивых оценок и суждений относительно своих отношений с Дугласом у Оскара Уайльда бесконечное множество.
В «De Profundis» Уайльд обращается к Бози со словами: «За все то время, что мы пробыли вместе, я не написал ни единой строчки», тогда как общение с Робертом Россом, по признанию самого же Уайльда, вдохновляло его необычайным образом. Но после же своего заключения Оскар пишет Бози прямо противоположное: «Быть с тобой – мой единственный шанс создать еще что-то прекрасное в литературе… Только с тобой я буду хоть на что-то способен. Возроди же мою разрушенную жизнь, и весь смысл нашей дружбы и любви станет для мира совершенно иным».
Относительно творческих способностей самого Бози Уайльд высказывает прямо противоположные суждения. В одном из писем Уайльд характеризует Дугласа как «ограниченную натуру с чахоточными мозгами». В «De Profundis» он пишет, что Бози не справился с переводом «Саломеи», потому что для этой работы «нужно самому быть поэтом». В письме к Россу Уайльд с горечью восклицает: «Мор собирается переслать мне стихотворение Бози – он пишет любовную лирику! Совсем спятил». А меньше чем через полгода сообщает Леонарду Смитерсу: «Печатать стихи лорда Альфреда Дугласа Вам следует по той простой причине, что это обеспечит Вам прочное место в истории английской литературы. Провозгласить явление такого певца – чем не слава? Я с болью думаю, что Вы можете упустить такой великолепный шанс». Так поэт или не поэт лорд Альфред Дуглас?
Сопоставление этих и множества других высказываний Уайльда свидетельствует о крайней противоречивости его отношений с Бози. Возможно, кто-то попытается объяснить эту амбивалентность пресловутой формулой «любовь-ненависть», но лично мне она не вполне понятна. Можно представить, что любящий человек, в принципе, способен возненавидеть возлюбленного за предательство, но любить и ненавидеть одновременно – значит не испытывать ни того, ни другого. Если же, все-таки, Уайльд любил Бози и ненавидел его за предательство, то как в таком случае объяснить влияние Бози на «творческую производительность» Уайльда и взаимоисключающие оценки творческих способностей самого Бози? «Великий поэт» с «ограниченной натурой и чахоточными мозгами» – это, по меньшей мере, что-то очень странное. Фактически перед нами лишь два возможных решения: или Уайльд без конца лукавит, лавируя между своими респондентами, что, наверное, недостойно поэта, либо он настолько мелочен, что способен удовлетворять свою обиду даже таким неблаговидным образом, но и в это верится с большим трудом. Наверное, здесь что-то третье… Ответ, я уверен, мы найдем у Романа Виктюка.
Нарцисс
«Часто, вернувшись домой после одной из тех длительных и загадочных отлучек, которые вызывали подозрения у его друзей или тех, кто считал себя таковыми, Дориан крадучись шел наверх, в свою бывшую детскую, и, отперев дверь ключом, с которым никогда не расставался, подолгу стоял с зеркалом в руках перед портретом, глядя то на отталкивающее и все более старевшее лицо на полотне, то на прекрасное юное лицо, улыбавшееся ему в зеркале. Чем разительнее становился контраст между тем и другим, тем острее Дориан наслаждался им. Он все сильнее влюблялся в собственную красоту и все с большим интересом наблюдал разложение своей души. С напряженным вниманием, а порой и с каким-то противоестественным удовольствием разглядывал он уродливые складки, бороздившие морщинистый лоб и ложившиеся вокруг отяжелевшего чувственного рта, и порой задавал себе вопрос, что страшнее и омерзительнее – печать порока или печать возраста? Он приближал свои белые руки к огрубевшим и дряблым рукам на портрете – и, сравнивая их, улыбался. Он издевался над этим обезображенным, изношенным телом».
Когда читаешь этот отрывок из «Дориана Грея», то действительно кажется, что роман был написан Уайльдом не в начале 1890, а, по крайней мере, в первой половине 1897 года. Но нет, все точно, роман «Портрет Дориана Грея» впервые был опубликован в июльском номере журнала «Lippincotts magazine», вышедшем в свет 20 июня 1890, еще до знакомства Уайльда с Бози. Что за странная вещь?! Что за буквально оракульная способность к предсказанию собственной судьбы! Наверное, ни у одного человека, который бы знал собственную судьбу наперед, не хватило бы мужества и решимости испить чашу своей жизни до конца, ведь даже Христос дрогнул в Гефсиманском саду. Если бы Уайльд знал, что в его драгоценном романе, как в хрустальном ларце, заключена вся трагедия его жизни… Но, к счастью (или, может быть, несчастью), Уайльд был слишком уверен в том, что Искусство бесконечно далеко от реальности.
Впрочем, возвращаясь к «Портрету Дориана Грея», невольно вспоминается, что Дориан, читавший книгу, посланную ему лордом Генри, испытывал странное чувство: «Герой этой книги казался Дориану прототипом его самого, а вся книга – историей его жизни, написанной раньше, чем он ее пережил (курсив мой, – А.К.)». Да, по всей видимости, даже Аполлон в Дельфах был не столь прозорлив, как «Аполлон» из лондонского Сити. У Оскара Уайльда часто спрашивали о том, что за книгу подарил лорд Генри Дориану Грею. Автор романа неизменно утверждал, что эта книга выдумана и не существует в действительности. На момент написания «Портрета Дориана Грея» ее действительно не существовало, поскольку эта книга и есть «Портрет Дориана Грея», но подарена она была не лордом Генри Дориану Грею, а самим Оскаром Уайльдом – Альфреду Дугласу. Впрочем, не будем забегать вперед.
Оскар, как мы уже говорили, рос в странной и, наверное, не вполне подходящей для ребенка обстановке. Он пытался подражать нежно любимой им матери, избегал шумных мальчишеских игр и, вероятно не без внутреннего напряжения, ощущал свою инаковость. Борьба за собственную уникальность, наверное, самое трудное из сражений на поле человеческой психологии. Нам кажется это странным, но быть «Другим», не таким, как все, «социальному животному» (так человека назвал в свое время еще Аристотель) трудно, а в каком-то смысле даже противоестественно, ведь индивидуализм есть своего рода протест, вызов, брошенный обществу, которому ты же и принадлежишь, без которого ты немыслим. Внутренние комплексы постепенно снедают мальчика. Он полный, слабый и болезненный, у него красивый высокий лоб мыслителя и лучащиеся глаза, но нижняя часть лица, по свидетельству современников, была в каком-то смысле «даже безобразной». В приторной, лоснящейся атмосфере аристократического дома, пропитанного лицемерием, невоздержанной сексуальностью отца и благоуханным, видимо, не вполне удовлетворенным эротизмом матери, сладострастные мечты возникают самым естественным образом. Но внешность мальчика, с годами лишь ухудшавшаяся (теперь он высок, а оттого кажется неловким), обостряла его внутренние комплексы, и как своего рода протест у него «прорезается голос», голос певца сладострастия. Но сладострастие человека, страдающего от комплекса неполноценности, требует партнера, оно не может удовлетворить свою ненасытную жажду в полном одиночестве, и тут возникает новая проблема.