У тувинцев удивительно мягкие, с мягкой же подошвой сапоги, разительно отличающиеся от наших кирзачей, которые есть порождение миллионных масс, солдатчины, лагерей, урезанных смет и кожи, войны и беспощадных, как война, строек. У тувинцев же сапоги индивидуальные, по ноге, и в них человек не замечает тяжести, идет как летит. И потом, это сапоги всадника, им толстая жесткая подошва, которой служилый или вольнонаемный давит сирую землю, не нужна. Такие были соображения. Но оказалось, помимо, что в ламаистском буддизме Земля считается «святой», поэтому грешно, например, копать ее, мотыжить и тем более попусту драть сапогами. Отсюда же — соблюдаемый до сих пор ламами обычай носить обувь с загнутыми кверху носами — чтобы и ненароком, шагая, не нанести Земле вред. Вероятно, существует ряд оговорок и отступлений от этого правила, раз даже в Тибете издревле строились монастыри и кропотливейше обрабатывались поля. Но тем не менее принципиальная установка оказалась важной, а поскольку она еще наложилась на шаманизм («все — живое»), то легко понять живущее в сознании Азии представление об одухотворенности и святости отдельных камней, источников, деревьев, а главное, представление обо всей земле как об одухотворенном живом существе, живом в самом прямом, органическом смысле: вот ее поры, рты, глаза, волосы, жилы, по которым, таинственно ветвясь, как кровь по сосудам, движется «сила», токи природы.
— Вот, глядите, — показывает в окошко машины Милан. — Вся сопка лысая, и только на вершине, на самой голой скале, растут деревья. Значит, там наверх выходит вода. Значит, там место может быть необычное. Может быть, там святилище есть. Вы потом убедитесь: каждое святое место — оно по-своему необычно…
Однако дорога, машина «УАЗ», шофер Мерген, естественно, оказывающийся каким-то родственником нашего провожатого, мешок с картошкой, лук, морковь и клубы пыли за спиною — это все откуда взялось-то? Я, помнится, в воображении уж проходил вслед за шаманкой огненное крещение, и решимость была велика, а тут, едва продрав глаза, начинаем собираться на неведомый юг, к самой границе с Монголией, в село Морен, с удовлетворением убеждаясь, что в автомобиле багажник отделен от салона специально приваренным железным листом, что дает нам шанс не задохнуться в салоне от пыли, двигаясь обозначенной на карте грунтовой дорогой или, по желанию, степью.
Накануне, поясню, Борис Фомин, главный организатор поездки американцев, заглянул в местный университет и попался: на кафедре экологии был принят с распростертыми объятьями. И тут же введен во искушение. Там в Морене, — сказали, должно быть, ему, — есть школа. Директор — наш человек. Проводит экологическую линию. Занимается разработкой экологических маршрутов. Они вам все сделают: юрты поставят, укрощение дикого жеребца покажут, еду приготовят… Только эти вегетарианцы — они что будут есть-то?
Спальные мешки, предложенные в дорогу, перевесили чашу весов, и планы наши вмиг переменились. И это понятно: проторить по первопутку маршрут сложно, а тут оказывается, что где-то тебя любят и ждут и готовы, особенно за деньги, свалить с тебя все твои сложности. Но что б ни случилось — все к лучшему. И вот уже мы катим на юг, спугивая с придорожных столбов коршунов, высматривающих добычу в жухлой траве.
Степь: сухая, бескрайняя и бесплодная, как мертвая шкура, без единой травинки, без единого цветка. Ворон, белоголовый лунь, каменка, коршун и сокол-балобан крапом перьев своих исчерпывают всю палитру цвета. Желтая шерсть травы спутана холодным ночным ветром; седые пряди разметаны, серая земля, снег крупитчатый, похожий на соль, рыжий камень, черные гари.
Коровы жуют сухую траву, словно сено, теплыми языками облизывая уцелевший по ложбинкам снег; сушь; снежные вершины далеких хребтов Монгольского Алтая висят над степью, как облака, сулящие нескорый дождь.
Камни.
Их много. Их воздвигали люди, жившие две, а может быть, три или больше тысячи лет назад.
Их столько вокруг, что даже собранные во дворе музея в Кызыле древние погребальные камни ашидэ и ашина, первых родов древних тюрок, появившихся здесь, уже не кажутся столь впечатляющими. Конечно, оно поразительно, это воинство, стоящее плечом к плечу. У них у всех бороды и изумленные круглые глаза, и еще каждый держит в руках сосуд — то ли жизни, то ли судьбы, — который каждый должен выпить до дна. И вот они выпили и стоят с круглыми изумленными глазами, что это — все. И там, во дворе музея, никак не можешь отделаться от потрясения этим последним удивлением испившего до конца свою долю человека…
Но здесь, в живом пространстве, где можно часами, как по шахматной доске, бродить по мегалитическим полям, где стоящие камни действительно напоминают фигуры игры, то ли завершенной, то ли брошенной в бесконечности прошлого… Кажется, теряешь само чувство реальности. Где мы? И что это вокруг — не шахматы же, разумеется. Что тогда — план вселенной? Или космические часы? Мы не знаем! Не знаем, действующее это устройство или построено на ошибочных расчетах. Кажется, древние маги сочли свое творение совершенным — до сих пор все камни на своих местах. Камни, вертикально врытые в землю, поодиночке и группами; камни, собранные небольшими кучками; каменные лабиринты… Ничего не тронуто — и, значит, все верно, ибо что может быть ужаснее, чем таким вот образом утвердить о пространстве и времени ложное представление, тем самым, быть может, исказив само пространство и такт времен…
А через несколько десятков километров — символ совершенно иного рода.
Вытесанный из цельного куска камня циклопический фаллос, щедро изливающий в мир полубожественные создания — оленей с птичьими головами, с рогами, похожими на царские короны, навеки оторвавшихся от земли в «летучем галопе», устремляющихся все выше и выше по напряженной спирали исполинского ствола… Да уж, американцам будет что вспомнить, даже если они больше ничего не увидят, кроме этого «оленного камня» у дороги, даже если не свернут к еще более древним и темным урочищам, где красной краской, не знающей власти времени, изображены повозки с исполинскими колесами, кони, быки; где до сих пор думают свою нескончаемую думку присевшие отдохнуть охотники с грибовидными головами…
Нам повезло: мы попали на дорогу, в степь, как раз в ту пору весны, когда мир прозрачен до самой основы, до камня гор, до седины мертвого дерева в гуще тайги или серебристо блестящих костяков горелого леса, сплетающихся в какой-то фантастический узор, напоминающий извивы модерна на балконных решетках.
Современные, действующие святилища были повсюду, как правило, ими отмечен был каждый важный участок дороги: перевал, поворот, просто отдельно стоящие большие деревья. Обычно они были невелики: куча камней и деревянные каркасы (может быть, в прошлом и в самом деле деревья), сплошь увязанные лоскутами материи в основном желтого и голубого цветов, но иногда специально сплетенной веревкой или вышитой канвой. Однажды издалека две такие «фигуры» в лохмотьях живо напомнили мне лису Алису и кота Базилио, бредущих куда-то по дороге. Но одно святилище на перевале через хребет Танну-Ола было очень велико. Оно также располагалось при дороге и включало в себя, во-первых, сложенный из жердей «чум», магически оконтуренное пространство, «круг», во-вторых, несколько строп, на которых развешаны были «правильные ленты» ламаистских покровителей этого места, в-третьих — могучее дерево, ветви которого были сплошь убраны самодельными разноцветными или плетеными лентами. Но это дерево, лиственница, разумеется, не могло вместить на свои ветви и одной сотой тех чувств, которыми обременяли его люди, навешивая на него свои ленты (просьбы? благодарения?). Поэтому несколько десятков деревьев вокруг также представляли собой давно сложившиеся кумирни, а некоторые только начинали служить дорогой в небо… По одному такому стволу прогнал к духам восьми небес своего коня какой-то привязчивый хозяин, навесив на ветви череп любимца. Кроме того, на земле оказалось много стекла разбитых бутылок, из чего делалось ясно, что религиозные переживания тувинцев совмещались — а может быть, усиливались — принятием алкогольных напитков.
Все дальше на юг. Мы уже начинаем спуск с хребта в долину Тес-Хема, когда вдруг замечаем, как слева от нас горит тайга. Она горит далеко, но именно в той стороне, куда нам надо. Она горит далеко, но даже страшно представить, какие опустошения может произвести огонь в сухом, прозрачном лесу.
Издали это похоже на извержение вулкана: огонь на горах и мощные выбросы тяжелого дыма с желтыми и даже красноватыми подпалинами. Никто, кроме нас, не выразил по этому поводу ни малейшего беспокойства.
Неподалеку от Эрзина Милан попросил остановить машину. Выяснилось, что, въезжая на землю своих предков, он должен очиститься, совершить обряд. Для этого он собрал несколько сухих веточек, сложил шалашиком и возжег их. Затем посыпал разгоревшийся огонь крупкой сухого можжевельника (артыша) и позвонил в колокольчик. Затем из мешочка со священными принадлежностями появилась еще трубка, которую Милан набил чем-то и раскурил. Со времен, когда Тыва была северной провинцией Китая, здесь в долинах возделывали культурную коноплю, из которой терли потом первосортный гашиш. Я подумал было, что Милан затянулся «травкой», но нет, курил он табак или просто какие-то листья не затягиваясь. Покончив с курением, он собрал ритуальные принадлежности в мешок, и мы отправились дальше. Меньше чем через час мы въехали в Морен — поселок у подножия священной горы Улуг-Хайыракан («Белый медведь»).