Около дверей в моем ряду, у самой стенки, – место старшего нарядчика лагеря Паши Эсаулова. Это был здоровенный, огромный донской казачина и, вопреки общему мнению о казаках, весьма веселого и добродушного нрава. В лагере, среди заключенных и каторжан, старший нарядчик имевший самый высокий административный чин, держал в руках все нити управления работой заключенных. Паша мог послать того сюда, того туда или вообще никуда не посылать. В лагерях эта должность была чрезвычайно опасной. Блатные воры в законе во всех лагерях требовали к себе особого отношения, они не работали, но питание, причем «бацильное», требовали неукоснительно. Если старший нарядчик этих требовании не обеспечивал, блатные резали его немедленно, и это все нарядчики знали. Но сверху на нарядчика жало начальство, включая и оперов всех рангов и мастей, вот попробуй, покрутись между двумя бритвами... Однако Пашка крутился, к нашему удивлению, и был жив и здоров, всегда весел и с нами был в прекрасных отношениях. Но до поры до времени...
Напротив моей койки через широкий проход спали Миша Сироткин, Валентин Мухин и Илларий Цейс – архитектор из Ленинграда, он умудрился попасть в Большой дом на Литейном во время блокады, в 1943 году, и конечно, из-за своей немецкой фамилии. К удивлению Иллария, его в Большом доме не били и не мучили, просто Особое Совещание определило ему десять лет содержания в лагере строгого режима, и Илларий был благодарен органам за гуманное обращение – могли ведь и шлепнуть...
В том же ряду спали Бруно Иванович Мейснер, Юрий Иванович Шеплетто, Иван Матвеевич Гарасев и другие зыки.
Каждое утро ровно в 7 часов дневальный открывает дверь в секцию и громко вопит: «Подъем!» Вслед за воплем начинается кряхтение, сопение, чертыхание, шум постепенно усиливается, если кто-либо не просыпается – сосед толкает его рукой, тормошит, несмотря на беззлобную ругань, потом слышен первый смех Бруно Мейснера, и наконец все встают и один за другим идут в туалет мыться. Почти все моются холодной водой до пояса. Пока мы приводим себя в порядок, наш бессменный бригадир Юра Шеплетто каждому на тумбочку кладет пайку хлеба и маленький белый талончик на питание. Бриться не надо, нас бреют в бане машинкой раз в десять дней, поэтому мы всегда ходим небритые. После мытья все облачаемся в черные одинаковые бушлаты и шапки-ушанки и идем в столовую завтракать. На завтрак всегда одно и то же блюдо – овсяная каша на воде с шариком витамина. После завтрака не спеша направляемся к вахте, и когда собирается вся бригада – все вместе проходим на территорию шахты, после тщательного шмона, конечно. Ступив на территорию шахты, кучкой поднимаемся вверх по дороге метров триста, справа от дороги, недалеко от главных стволов и шахткомбината, стоит старый, вросший в землю барак – это и есть филиал Проектной конторы, наше рабочее место... Входим, раздеваемся, расходимся по своим рабочим местам, и начинается всеобщий мощный утренний перекур, курят все, и только махорку в газете, кто с самодельным мундштуком, а кто просто держит самокрутку в пальцах, поэтому у всех пальцы коричневого цвета.
Как-то в декабре 1949 года, днем, в комнату, где работали Миша Сироткин и Илларий Цейс, вошла среднего роста худенькая женщина с красивым, тонким, интеллигентным лицом, большие серые глаза смотрели на нас с печалью и сочувствием, ее волосы (мне показалось почему-то, что они с сединой) были покрыты простым русским платком. Михаил Иванович встал из-за стола и подошел к нам:
– Познакомься, Олег, это Мира.
Женщина протянула мне маленькую тонкую руку.
– Уборевич, – как-то просто сказала она.
Меня что-то толкнуло, и я стал внимательно ее рассматривать, особенно поразили меня грустные глаза, небольшой волевой рот, углы губ были трагически опущены... «Многое, бедная, наверно, пережила», – подумал я. Мира показалась мне значительно старше своих лет, хотя, как потом выяснилось, ей было всего двадцать пять. Вдруг меня осенило! Да это же Мира Уборевич, дочь знаменитого командарма, расстрелянного вместе с маршалом Тухачевским по приказу Сталина. Это о ней и о дочери Тухачевского рассказал мне Саша Эйсурович, когда нас вели с ОЛПа шахты № 40 в ОЛП шахты № 1. Так вот какая она... В ту минуту я не знал, что очень скоро Мира Уборевич станет для меня самым близким и самым дорогим человеком и будет со мной до конца моих дней...
Заканчивался 1949 год. 21 декабря мне исполнилось тридцать пять лет, а Сталину стукнуло семьдесят, это надо же, такое совпадение... Все мои друзья подшучивали, советовали послать «отцу родному» поздравительную телеграмму, может быть, он, по доброте душевной, сбросит пять или десять годочков...
– А вдруг прибавит? – острил я, но прибавить мне могли только пулю...
Смеху было много, и вдруг раздался вопль дневального: «Внимание!» Этот вопль по старинной лагерной традиции и в самом деле означал «отнесись к себе со вниманием»: если кто-либо занимался запрещенным делом – прекрати немедленно, если кто-либо читает или, не дай бог, пишет – спрячь немедленно. Команда «внимание» подавалась только в случае, если в барак входил кто-либо из вольных. И вот в этот треклятый вечер в секцию входит охранник из надзорслужбы, просто так, ни за чем, поглядеть, все ли у нас в порядке. У нас было все в порядке, все стояли у своих кроватей по стойке смирно и ели сержанта глазами. Сержант молча оглядел всех, и вдруг его взгляд упал на мою чудную, рыжеватенькую, как у Ленина, капитанскую бородку.
– А разрешение на бороду у тебя есть? – сакраментальный вопрос...
Разрешения у меня, конечно, не было, и вот охранник ведет меня через весь лагерь в баню, и там, в парикмахерской, машинкой под ноль, состригают мою единственную гордость и радость, мою бородку... Моему огорчению не было предела... Я так уже привык к ней, так было приятно, задумавшись, с умным видом почесать ее ногтями. Но когда сволочь сержант привел меня обратно в барак, поднялся ужасающий хохот и свист, все с отвращением рассматривали мою «голую мерзость». Больше всех суетился наш милый бригадир Юра Шеплетто. Он так натурально плевался и так изощренно ругался! Несчастные, всего лишенные зыки были рады даже такому развлечению, хоть что-то... Так я встретил с бородой и проводил без бороды свой тридцать пятый день рождения...
Огорчало меня, что никто не хотел играть со мной в шахматы, после вечерней поверки все бараки запирались, и заняться было просто нечем, а все любители шахмат играли хотя и яростно, но слабовато, а так как проигрывать никто не любит, все избегали со мной сражаться...
– У меня не стоит на тебя мой шахматный ...й, – доверительно говорил мне Вася Михайлов и садился играть с Бруно Мейснером или с Мишей Сироткиным, и они играли до полного отупения. Иногда играли и на интерес – проигравший матч из десяти партий должен был ежедневно после подъема громогласно провозглашать:
– Товарищи! Минутку внимания! Сообщаю всенародно и во всеуслышание, что я являюсь безграмотным шахматным маралой, свистуном и ничтожеством! Мой доблестный противник Бруно Иванович Мейснер, выигравший у меня труднейшее шахматное единоборство, является, безусловно, величайшим шахматным стратегом и знатоком дебютов, миттельшпилей и эндшпилей! В 45-м томе моих шахматных трудов я много страниц посвящу разбору гениальных решений труднейших позиций, которые осенил своим талантом доблестный Бруно Иванович! Проиграв матч, я обязуюсь в течение недели ежедневно подавать бушлат величайшему шахматисту всех времен и народов – Бруно Ивановичу Мейснеру!
И что вы думаете – каждое утро Бруно подставляет руки и спину, а невысокий Вася, кряхтя и чертыхаясь, напяливает на него бушлат, Бруно, конечно, ерничает, изображает капризного барина...
Случались в бараке и забавные происшествия, хоть как-то нарушая однообразную серую похожесть дней и ночей... Как-то утром, проснувшись после вопля «подъем», я увидел своего соседа слева Сергея Михайловича, который, в одной короткой рубашке, чертыхаясь, что-то искал, даже заглянул под мой матрас и под одеяло.
– Что вы ищите, Сергей Михайлович?
– Черт знает что, куда-то запропастились мои кальсоны, – услышал я сердитый ответ.
Сережа долго возился, ругался, заглядывал под кровати, тряся перед моими глазами мужскими достоинствами, перекидал одеяла и подушки и, так и не обнаружив кальсоны, натянул ватные брюки на голое тело и пошел умываться. В этот момент мой сосед справа «грек» Вася Михайлов высунул черную голову из-под одеяла и принял сидячее положение, озирая черными большими глазищами ненавистные стены и потолок барака. Вася сопел, кряхтел, просыпался с трудом, накануне он до двенадцати часов играл в шахматы с Мишей Сироткиным. Повозившись в кровати, Вася вдруг спрашивает меня:
– Олег, ты не знаешь, почему на мне двое кальсон?
Тут все и прояснилось с кальсонами Шибаева. Оказывается, укладываясь спать, Вася по рассеянности поверх своих кальсон одел еще и кальсоны Шибаева, которые лежали неподалеку. Остротам и веселым предположениям не было конца...