Действующие лица в «Повестях Белкина» принадлежат к двум разновидностям «ничтожных героев». Одни из них «ничтожны» по своему социальному положению. Таковы гробовой мастер Адриан Прохоров и гости на празднике у Готлиба Шульца — словом, все персонажи «Гробовщика»; таков Самсон Вырин, станционный смотритель, «сущий мученик четырнадцатого класса, огражденный своим чином токмо от побоев, и то не всегда» (Акад., VIII, 97); таков и «бедный армейский прапорщик», романтически настроенный Владимир, первый из двух героев «Метели»; таков, по-видимому, и Сильвио, мрачный герой «Выстрела». Почти каждому из них противопоставлен иной герой — житейски счастливый, удачливый, но лично, психологически «ничтожный» — граф в «Выстреле», Бурмин в «Метели», Минский в «Станционном смотрителе». Таков же (без противопоставления) и Алексей Берестов в «Барышне-крестьянке» — «мрачный и разочарованный» романтический герой по внешности, простой и добрый малый в действительности; в сущности, не плохой, но «ничтожный» по духовному содержанию (правда, «романическая мысль жениться на крестьянке и жить своими трудами пришла ему в голову, и чем более думал он о сем решительном поступке, тем более находил в нем благоразумия» — Акад., VIII, 123; эта мысль не может не внушить к нему сочувствия, хотя осуществить ее ему не приходится). Безусловно, подлинным героем выступает отец Дуни, станционный смотритель, пытающийся спасти от вероятной гибели свою дочь, но эту попытку разрушает непреодолимое неравенство общественных положений, и, следовательно, сил, и он гибнет, став жертвой этого неравенства и своего бессилия. Особняком психологически стоит Сильвио, отнюдь не «ничтожный» как личность, хотя и «ничтожный» социально, и противопоставленный «счастливому», знатному и богатому графу, «ничтожному», однако, как личность, в духовном смысле.
Намерение Пушкина в «Повестях Белкина» — брать вполне традиционные литературные сюжеты и показывать, как могут разрешаться такие ситуации, если их строить не по литературным схемам, а в зависимости от неожиданных и не укладывающихся в схемы поворотов, происходящих в действительной жизни.
Осуществить такое творческое намерение можно было только изобразив в качестве героев новелл простых людей, живущих в обыденных условиях, какими являются все персонажи «Повестей Белкина»; но именно этих простых и «ничтожных» с виду людей ставит порою судьба, т. е. сама жизнь, в необычайные, чаще всего трагические положения или, наоборот, приводит к неожиданной и «счастливой» развязке («Метель», «Барышня-крестьянка», «Станционный смотритель»; в последней повести трагическим героем и жертвой становится в отличие от традиционной литературной схемы не дочь, а отец, тогда как дочь, по-видимому, находит свое, казалось бы невозможное, счастье).
В том, что «Повести Белкина» внесли в русскую литературу разнообразные типы «ничтожных героев» — простых людей, судьбы которых складываются не по традиционным литературным схемам, а так, как складывается сама жизнь с ее неожиданными поворотами, заключается их громадное, не только литературное, но и историческое значение: «Повести Белкина» вместе с «Домиком в Коломне» явились выражением новых тенденций русской общественной жизни.
Вместе с тем помимо «ничтожных героев», подобных Параше из «Домика в Коломне», станционного смотрителя Самсона Вырина, гробовщика, немца-сапожника и прочих персонажей «Повестей Белкина», Пушкин вводит и другой, особый тип «ничтожного героя» — тип обедневшего деклассированного дворянина, потомка знатного рода, опустившегося до положения мелкого чиновника, «регистратора», равного по чину и общественному положению станционному смотрителю и живущего жалованьем.
В сатирическом стихотворении «Моя родословная», написанном той же болдинской осенью 1830 г., что и «Домик в Коломне» и «Повести Белкина», сам поэт, обедневший потомок «бояр старинных», называет себя «русским мещанином» и бросает резкий вызов «новой знати», которая «чем новее, тем знатней», — новым родам, выдвинувшимся в придворной службе, во время дворцовых переворотов и составившим новую аристократию. В эти годы, в конце 20-х и в начале 30-х, Пушкин много думал о судьбе старинного, допетровского русского дворянства — о родах, не принадлежавших к придворной или сановной аристократии, но и не мелкопоместных, вроде И. П. Белкина; о родах, утративших свое былое историческое положение и участие в судьбах государства, свое материальное состояние. В этом среднем слое русского дворянства поэт видел передовых людей своего времени, носителей культуры, тот слой, из которого вышло подавляющее большинство русских писателей и поэтов и — что еще важнее — большинство участников тайных обществ, декабристов, казненных или сосланных после событий 14 декабря. Об этом свидетельствует позднейшая запись в дневнике Пушкина, от 22 декабря 1834 г., о разговоре его с вел. кн. Михаилом Павловичем, касавшемся положения старинного дворянства: «Что касается до tiers-état» (третьего сословия, — Н. И.), что же значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристократии и со всеми притязаниями на власть и богатство? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько ж их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много…» (Акад., XII, 334-335).
Образ «ничтожного героя», коллежского регистратора из обнищавшего дворянского рода был создан Пушкиным в 1832-1833 гг. в лице Езерского, героя неоконченной сатирической поэмы, носящей в изданиях сочинений Пушкина начиная с 1939 г. заглавие по его фамилии. На ней нам и следует подробнее остановиться.
Неоконченная поэма, называемая «Езерский»,412 впервые обратила на себя внимание П. В. Анненкова, который в «Материалах для биографии Пушкина» посвятил ей несколько замечаний, связывая ее с «Медным Всадником»: «Медный Всадник», писал биограф, «составлял вторую половину большой поэмы, задуманной Пушкиным ранее 1833 года и им не оконченной. От первой ее половины остался отрывок, известный под названием „Родословная моего героя“, напечатанный еще при жизни автора в Современнике 1836, том III <…> Как отрывок, так и поэма («Медный Всадник», — Н. И.) родились вместе или, лучше, составляли одно целое до тех пор, пока Пушкин, по своим соображениям, не разбил их надвое. Свидетельство рукописей в этом отношении не оставляет ни малейшего сомнения. „Родословная моего героя“ начинается там описанием бурного вечера над Петербургом, которое впоследствии, дополненное и измененное, перешло в поэму <…> Расчленив таким образом на два состава поэму свою, Пушкин преимущественно занялся отделкой второго звена, забыв первое или оставив его только при том, что было уже для него сделано <…> Сообразив все сказанное, читатель легко соединит в уме своем отрывок, известный под именем „Родословная моего героя“, с поэмой „Медный Всадник“. Нет сомнения, что пополненные таким образом один другим, оба произведения представляются воображению в особенной целости, которой теперь им недостает. Из соединения их возникает идея об обширной поэме, имеющей уже очертания и сущность настоящей эпопеи».413
В этих словах есть верные замечания о связи вступительных строк Первой части «Медного Всадника» с первой строфой поэмы «Езерский» (которую Анненков упорно называет «Родословной моего героя») — оба произведения начинаются описанием «бурного вечера над Петербургом». Но совершенно ошибочна основная мысль Анненкова — о первоначальном единстве обоих произведений, которые якобы только потом Пушкин, «по своим соображениям», разбил «на два состава», но которые каждый читатель «легко соединит в уме своем» и восстановит «в особенной целости».
Трудно понять, как Анненков, опытный читатель и тонкий исследователь пушкинских текстов, мог сделать такую ошибку, не заметив главного, очевидного различия между «Езерским» и «Медным Всадником»: первый написан «онегинскими» 14-стишными строфами, точно определенная рифмовка которых везде строго выдержана; второй — таким же 4-стопным ямбом, но астрофичным и с вольной, непрерывной рифмовкой. Между тем мысль Анненкова о начальном единстве обоих произведений глубоко вошла в сознание всех последующих пушкинистов, текстологов-публикаторов, работавших над ними и извлекавших из рукописей новые и новые, не связанные между собою отрывки, — П. И. Бартенева, П. А. Ефремова, П. О. Морозова, Л. И. Поливанова, Н. О. Лернера и др., включительно до В. Я. Брюсова, много занимавшегося «Медным Всадником».
Последний во вступительной статье к поэме, помещенной в «венгеровском» издании сочинений Пушкина,414 отвергая предположение Анненкова о том, что «Медный Всадник» «составлял вторую половину большой поэмы», задуманной Пушкиным ранее 1833 г. и им не конченной, выдвигает другое построение, по существу, однако, очень близкое к тому, что предполагал Анненков. «Что касается „Родословной моего героя“, — читаем мы в статье Брюсова, — то свидетельство рукописей не оставляет сомнения в ее происхождении. Это — часть „Медного Всадника“, выделенная из его состава и обработанная как отдельное целое».415 И далее, говоря «о работе, затраченной Пушкиным на „Медного Всадника“», Брюсов продолжает: «Достаточно сказать, что начало первой части известно нам в шести, вполне обработанных редакциях»; в качестве примера он приводит первую строфу одной из редакций вступления в «Езерскому», содержащую описание ненастного осеннего вечера в Петербурге.416