— Я беру вот этих, — сказал Корвин, показывая на них, — я убежден, что они христиане.
— А я именно без них не могу обойтись, — ответил надзиратель, — они заменяют мне шесть рабочих и по силе равны доброй лошади. Подожди немного; лишь только самая трудная работа будет окончена, я с удовольствием пришлю их тебе.
— Я запишу их имена для памяти. Как их зовут?
— Ларвий и Смарагд; оба они благородной фамилии, были схвачены и теперь работают, как плебеи, старательно и добросовестно. Я убежден, что они без принуждения согласятся идти на бой со зверями.
— Да, все это хорошо для будущего, но теперь?... — сказал Корвин, продолжая обходить работающих. Всякий раз, как кто-нибудь из них казался ему пригодным, надзиратель вступал в спор, силился отстоять своих людей и решительно не уступал ни одного из небольшой кучки людей впереди которых стоял почтенной наружности старик. Длинная седая борода спускалась ему почти до пояса; ясное, спокойное лицо дышало кротостью, умом и любовью. На вид ему было более 80 лет; звали его Сатурнином. Тяжелые цепи сковывали его ноги; рядом с ним стояли два молодых человека, которые взялись носить и поднимать его цепи, когда он переходил с одного места на другое, так как сам он не имел силы таскать их за собою. Около старика лежали многие христиане, утомленные трудной работой; другие сидели, слушая его тихую речь. Он утешал их, говорил им о торжестве веры в будущем, об иной жизни, о прощении обид, о любви к Богу и ближним.
— Возьми старика, если хочешь, — сказал надзиратель Корвину. — Он мне не нужен. Он уже не в силах заработать кусок хлеба.
— Благодарю, — сказал Корвин злобно, — народ не любит стариков, один удар лапы тигра или медведя убьет его наповал. Народ любит молодых людей, борьбу силы и молодости со зверями и смертью! Но кто это? На нем нет одежды узника? Я не вижу лица его, он стоит ко мне спиной. Гляди, этот и молод, и силен. Кто он?
— Не знаю, он приходит сюда каждый день, приносит пищу, одежду, часто помогает узникам работать и утешает их добрым словом. Так как он за вход платит нам хорошие деньги, то мы пускаем его охотно и не спрашиваем его имени. Кто платит, тот вправе молчать, не правда ли? — прибавил наздиратель смеясь. — И он молчит, и мы молчим и не спрашиваем.
— Ты не я, — сказал Корвин и быстро подошел к юноше, который при звуке этого голоса, слишком для него знакомого, с живостью обернулся.
Корвин побледнел... но это длилось секунду. Как бешеный зверь, томимый голодом, бросается на добычу, так бросился он на молодого человека и схватил его за обе руки.
— Ко мне! сюда! — закричал он, задыхаясь от злобной радости. — Вяжите его! Вяжите! А, теперь ты от меня не уйдешь! Этим молодым человеком был Панкратий.
Городская тюрьма представляла собой страшную яму под землей, без воздуха, света и тепла, наполненную нечистотами. Туда-то отправили Панкратия, как и других, взятых и арестованных в тот день.
Схваченных приковали к длинной цепи и гнали через весь город в городскую тюрьму. По пути прохожие и толпы черни осыпали их ругательствами, кидали в них грязью и камнями.
Панкратию удалось, пока его заковывали в цепи, шепнуть одному из христиан, чтобы тот постарался предупредить его мать и Себастьяна обо всем, что с ним случилось. Панкратий мог и не просить об этом. Христиане считали священным долгом помогать один другому, и постигшее кого-либо из них несчастье считали общим. Всякий старался облегчить участь схваченного, уведомить его родных, друзей, покровителей. Лишь только стража увела Панкратия, как христиане тотчас нашли одного из присутствовавших, который за хорошую плату согласился идти в дом матери Панкратия и объявить ей о несчастии, постигшем ее сына.
Мамертинская тюрьма состояла из двух подземелий, находившихся одно под другим. Верхнее освещалось только небольшим окном. Других отверстий не было. Когда верхняя тюрьма была полна заключенными, то можно себе представить, сколько воздуха и света проникало в нижнюю часть. Стены были толстые, с огромными железными кольцами. К этим кольцам, которые целы и поныне и которые можно видеть в Риме, приковывали узников. Они должны были спать на сырой, холодной, зловонной от нечистот земле; им почти не давали пищи. Воздух был так смраден, что многие не выносили заключения и умирали прежде, чем их призывали на суд. Другие доживали до допросов, переживали страшные пытки, которым их подвергали, и отдавали душу на арене цирка, растерзанные зверями. Несмотря на весь ужас своего заключения, Панкратий не унывал. Мысль о матери смущала его, но он надеялся на Бога. Не долго томился Панкратий в тюрьме; его привели на суд. Тут были старики, женщины, девушки, молодые люди. Их вызывали одного за другим и почти всем задавали одинаковые вопросы.
— Кто такой христианский Бог? — спросил судья у старого Потина, епископа Лионского, находившегося в тюрьме вместе с Панкратием.
— Когда ты будешь достоин этого, тогда узнаешь, — спокойно ответил епископ.
Случалось, что судья начинал убеждать, пытался доказать, как заблуждаются христиане; они не спорили и кратко отвечали на вопросы. Часто судья, выбившись из сил, потеряв терпение, приказывал мучить подсудимых; чаще случалось, что, желая кончить допрос, он спрашивал: «Ты христианин?» и, получив утвердительный ответ, произносил смертный приговор.
Наконец, префект обратился к Панкратию.
— Слушай, — сказал он, — нам всем известно, мы знаем, что ты сорвал эдикт божественного императора, ездил на виллу к Хроматию, замешан во все козни и интриги твоих единоверцев, но ты молод, почти мальчик; мы будем милостивы и простим тебя, если ты отступишься и принесешь жертву богам империи. Ты единственный сын у матери... Подумай о ней! Пощади себя! Тебя ждет жестокая участь!
Панкратий молчал. Лицо его слегка побледнело, но не изменилось: напротив, оно приняло отпечаток особенной ясности, будто просияло от великого внутреннего чувства. Он решительно сделал один шаг вперед, медленно и твердо перекрестился.
— Я христианин, — сказал он, — и поклоняюсь одному Господу Богу моему, Его Сыну и Святому Духу. Их люблю я, Их непрестанно призываю. Боги империи, ваши боги, обречены на забвение!
— Палачам его! — закричал префект.
Заседание закончилось приговором, согласно которому Люциан, Панкратий, Юстин и многие другие, так же как женщины Секунда и Руфина, должны были за неповиновение закону, за отказ принести жертву и поклоняться богам империи, за принадлежность к секте христиан, быть отданы зверям на растерзание.
Толпа встретила объявление о приговоре рукоплесканиями: дикими криками она проводила несчастных узников до дверей тюрьмы; но когда дверь эта захлопнулась за ними, то многие невольно задумались. Спокойные, ясные лица осужденных христиан произвели на многих глубокое впечатление. Толпа медленно расходилась по широким улицам великого города, радуясь предстоящим праздникам и зрелищам. Она была далека от мысли, что эти улицы, эти здания, эти памятники искусства, эта великая Римская империя обречены погибнуть под напором варваров; что римской крови суждено будет литься там, где лилась до сих пор только кровь христиан.
XXIV
Накануне дня, назначенного для празднества и представления в Колизее, то есть накануне гибели осужденных христиан, тюрьма, где они томились, представляла собой удивительное зрелище.
Христиане не только не предавались малодушному страху или отчаянию, но своим поведением являли мужество и ясность духа. Они собирались группами, разговаривали и часто хором пели псалмы. Сами палачи их смягчались и предоставляли им некоторую свободу. Вечером, накануне казни, вошло в обычай подавать им ужин, называемый свободным. Блюда были изысканны и обильны. Публика и друзья осужденных допускались в тюрьму. Язычники с любопытством приходили смотреть на этих людей, которые завтра утром выйдут на бой со зверями. Какой же бой возможен между диким зверем и безоружными людьми, между стариком, юношей, женщиной — с одной стороны, и львами, тиграми и пантерами — с другой!
Когда подали ужин и приговоренные христиане сели за стол, спокойные, но задумчивые и серьезные, то присутствующие, не стесняясь, принялись делать свои замечания. Одни из них шутили и смеялись, другие указывали пальцем на самых молодых из христиан, дивились их спокойствию, жалели их молодость. Но таких было немного. Большинство публики смотрело неприязненно и громко высказывало вражду и презрение. «Что их жалеть, — говорили многие, — они христиане! Их надо истреблять — все они негодяи и лицемеры. Известно, что нет таких лжецов, таких трусов, как они! Вот мы посмотрим, как-то они перетрусят завтра. Теперь они только хвастают своим бесстрашием».
Панкратий, надеявшийся в последний раз спокойно поужинать и побеседовать с друзьями, услышав эти речи, почувствовал досаду и, обратясь к окружавшей стол публике, сказал громко: