Короче: вы глупостям этим не верьте. Вам скажут, что, мол, и сейчас в головах – политика да идеалы устройства. А это – клянусь вам – одна ерунда, одни только взрывы ненужной энергии. Всем хочется славы, да денег, да женщин. И денег побольше, поскольку она (голодная женщина!) – хуже акулы.
До назначенного благотворительного бала в пользу инвалидов, служивших в почтовом ведомстве, оставалось девять дней, и все эти дни Иван Петрович провел словно в сильном чаду. На службу ходил он, однако, исправно. Деньги, присланные маменькой из деревни, потратил на новое платье. За два дня до праздника посетил самого лучшего московского куафера, к дому которого стояли кареты в два ряда, пришлось дожидаться. И день наступил. Вечером в девятом часу за ним заехал Мещерский, надушенный и разряженный до невозможности. Иван Петрович, похудевший за последние две недели, в белой рубашке со стоячим, тугим, накрахмаленным воротником, темно-синем, зауженном по последней моде фраке и пестром галстуке, имевшем вид легкого шарфа, обвязанного вокруг шеи, бегло взглянул на него и странно, словно Мещерский был мальчиком, а сам он – седым стариком, усмехнулся.
Слегка розовел хрупкий мартовский вечер. Проехали мимо какого-то дома, с которого только что счистили краску, и дом стоял будто бы голый, стыдился. В душе ощутив с этим домом родство, он вспыхнул и снова взглянул на Мещерского. Мещерский поцокал слегка языком, желая хоть как-то подбодрить приятеля.
– Представлю тебя. Ты, гляди, не зевай.
– Не буду.
– Ну, то-то. Приехали!
По пылкому нетерпению молодости они приехали одними из первых. Княгиня еще не выходила, а князь Ахмаков в парадной гостиной беседовал неторопливо с широкоплечим полковником, волосы надо лбом у которого были мелко-кудрявыми и разложенными на прямой пробор двумя выступающими надо лбом бараньими валиками. Полковник хрипел. Голос у князя Ахмакова оказался тонким и мелодичным, почти как у женщины. В креслах у окна какая-то немолодая дама оживленно и неестественно, стесняясь того, что так рано приехала, шепталась с пунцовой от робости дочерью. Завидев вошедших, князь Ахмаков извинился перед собеседником и, прервавши на секунду разговор, удивленно приподнял брови, явно не узнавая Мещерского. Однако не подал и виду, пожал крепко руку и тут же глазами, как черными стеклами, блеснул на Ивана Петровича.
– Сосед по имению. Белкин, – сказал, чуть смутившись, Мещерский. – Недавно в столице. Любите и жалуйте.
– Да, да, непременно, – с учтивой улыбкой сказал князь Ахмаков. – Жена сейчас выйдет. Она приболела немного сегодня.
Ивану Петровичу показалось, что князь Ахмаков вспомнил, как он, Иван Петрович, едва не сломал себе ноги, сбегая и прыгая через ступени, чтоб только еще раз взглянуть на княгиню, и лишь положенье хозяина дома сдержало его: он с трудом промолчал. Ивана Петровича бросило в жар.
– А, вот и она! – молвил князь.
Княгиня Ахмакова в белом платье на бледно-розовом чехле, с бриллиантовой диадемой в высоких черных волосах, безжизненно зажав в левой руке сложенный веер, а правой механически и рассеянно поправляя прическу, вышла в гостиную. Взгляды присутствующих обратились к ней, она улыбнулась и сразу же приблизилась к смущенной немолодой даме с пунцовой от волнения дочкой.
– Я рада, Катишь, – глухим и хрипловатым голосом, который Иван Петрович слышал впервые и который сразу околдовал его, сказала княгиня. – Давно бы так, право. И Маше пора выезжать. А то все в деревне, в деревне…
– Твоя правда, Оленька, – просто ответила ей немолодая дама, сразу же успокоившись. – В деревне, конечно, расходы поменьше…
Княгиня обеими руками пригнула к себе голову краснеющей молодой барышни и в лоб поцеловала ее. Потом расцеловалась с матерью. В соседней с гостиной, большой зале, где предполагалось быть балу, послышался шум, голоса, шорох платьев.
– Ну, надо идти, – со вздохом сказала княгиня. – А я нездорова сегодня. Мы после с тобой обо всем потолкуем.
Она повернула голову на очень высокой, тонкой шее, и ее бирюзовый взгляд упал на Ивана Петровича. Он низко, точь-в-точь как в театре тогда, поклонился. Княгиня чуть сдвинула темные брови.
– Позволь, душа моя, представить тебе Белкина Ивана Петровича, – мелодично пропел князь Ахмаков. – Недавно приехал сюда из деревни. А пляшет, наверное, как сам Аполлон!
И князь засмеялся визгливо, как женщина. Иван Петрович не понял, шутит ли он или же говорит всерьез. Княгиня протянула ему невесомую руку в длинной белой перчатке. Дрожащими губами Иван Петрович поцеловал ее.
– Ивану Петровичу нетрудно будет доказать нам сегодня свое искусство, – усмехнулась княгиня.
– Позвольте же мне пригласить вас тогда… – прерывистым голосом сказал Иван Петрович.
– Постойте, взгляну. Может, что-то осталось…
Она достала крохотную перламутровую книжечку на золотой цепочке, сощурившись, посмотрела в нее и вновь перевела глаза на Ивана Петровича.
– Остался один только вальс. Остальное разобрано.
– Позвольте позвать вас на вальс, – сказал он, не слыша себя.
Вальс шел вторым после бесконечного полонеза танцем. Огромная зала была полна народу. Ивану Петровичу представилось, что в ней, должно быть, собралось не меньше двухсот человек. Но все эти люди сливались в одно как будто немного дрожащее пламя. Она была в самом нутре, в глубине, откуда и распространялся огонь, который их должен был всех уничтожить. Иван Петрович чувствовал этот огонь кончиками своих оголившихся нервов, но было не страшно, а весело, словно он жил только ради вот этого дня.
Раздались первые, словно бы неуверенные еще, словно бы нарастающие под силой ветра звуки вальса. В этих звуках не было ни веселья, ни праздника, в них было раскрывающееся прямо на глазах, как в рассветной мгле раскрываются стыдливые бутоны, томление будущей страсти, и страх перед нею, и даже тоска. Княгиня Ахмакова подняла безжизненную худую руку на плечо Ивана Петровича. Рука ее была так легка, что другой человек, может, и не почувствовал бы вовсе ничего (ведь трудно бывает почувствовать, скажем, как вам на плечо сел ночной мотылек!), но речь ведь идет не о ком-то другом, а только о нем, нашем скромном герое: а он ощутил, как сквозь плотную ткань прожгли его эти бескровные пальцы.
Они были третьей парой, вошедшей в круг. Иван Петрович и в самом деле, несмотря на свое деревенское воспитание, неплохо вальсировал, а сейчас, когда руки его сжимали ее хрупкую талию – столь хрупкую, что страшно было, – сейчас он летел, не касаясь паркета, и рядом летела княгиня Ахмакова. На бледном лице ее не проступило ни капли румянца, как будто бы танец не стоил ей вовсе трудов и усилий, как будто ей проще летать, чем ходить. Глаза ее вдруг изменились: туман их рассеялся. Княгиня Ахмакова, не отрываясь, смотрела на самое дно испуганных зрачков Ивана Петровича, и блеск его взгляда смешался с ее, как может смешаться блеск моря и неба, когда поднимается шторм.
Оркестр замер. Они остановились неподалеку от скромно сидящей у стены, немолодой, приехавшей из деревни родственницы княгини, рядом с которой, как пришпиленная, сидела ее красная застенчивая дочка.
– Мерси, – сказала княгиня Ивану Петровичу.
Он поклонился в замешательстве. Она резко обмахнулась веером и снова безжизненно опустила его.
– Прошу вас, Иван Петрович, – продолжала она. – Помогите мне в моих дружеских обязанностях: пригласите на танец мою кузину. – Она кивнула подбородком в сторону застенчивой девицы, которая, догадавшись, что речь идет о ней, испуганно вспыхнула. – Они здесь совсем никому не знакомы.
Глаза ее вновь затуманились.
– А вас, Иван Петрович, – сказала она равнодушно и снова резко обмахнулась веером, – я очень прошу зайти ко мне завтра часа в четыре. По важному делу.
Ивану Петровичу показалось, что он ослышался. Как это: зайти? И по делу? Какому? Но она уже отошла, вернее сказать, отлетела от него, и он увидел, как какой-то молодой человек очень жгучей наружности, расталкивая толпу, бросился следом за ней, и она, краем своего безразличного взгляда заметив это, исчезла куда-то, как будто растаяла.
Что было потом, он почти и не помнил. Дикая радость переполняла его. Все лица, все звуки казались прекрасными. Молоденькая деревенская барышня, с которой он танцевал остаток вечера, к великому удовольствию ее маменьки, вызвала у Ивана Петровича почти отцовское заботливое чувство. Жалко было, если такая стыдливая, никому на свете не сделавшая ничего дурного девочка просидит рядом со своей родительницей, подпирая стены, всю эту весну и вернется в деревню, не сделавши партии.
Светало, когда Мещерский, сильно пахнущий шампанским и сигарами, высадил молчаливого Ивана Петровича у подъезда на Подкопаевском.
– Я завтра в имение еду! – сказал он. – Маман там какой-то лесок продает, просила помочь ей с делами управиться. Но я ненадолго! Недельки на три, а может, и меньше!