Я стукнулся об угол книжного шкафа. Снимок лежал рядом; Кристина улыбалась мне с фото, за ней простирался пляж, огненная грива на синем горизонте кляйновского оттенка[14]. Я потер глаза, встал. Вынутый камень лежал на полу, а прямо под круглым окошком чернела дыра, уставившись на меня взглядом циклопа. Я то ли заснул, то ли потерял сознание. Шардоне, виски, сильное волнение, краюха хлеба – и вот вам результат. Я медленно повернул голову к кукольному дому, испуганный мыслью, что увижу Кристину воочию. Разумеется, там никого не было. Я встал, чтобы поискать лужицу твердой воды, – тоже ничего. Все это было так странно! Я никогда не грезил наяву, ты же знаешь. В крайнем случае вижу сны, как и все. Но никогда их не запоминаю. Кроме нескольких детских кошмаров (особенно одного, ужасающего и периодически повторяющегося, в котором мать снилась мне безо рта, низ ее лица был словно стерт резинкой), я никогда не воспринимал сон как нечто предвосхищающее события моей жизни. И вдруг, накануне своих тридцати четырех лет, увязаю во снах ошеломляющей жизненности, во снах, которые помнил вплоть до мельчайших деталей, во снах, которые преследовали меня и днем, делая похожей на ненастоящую саму реальность, во снах, которые в итоге были больше сродни галлюцинациям…
Я вспомнил о разбудившем меня крике. Был ли он настоящим или нет? Я вслушался в тишину, царившую в доме. Выходит, кто-то кричал в моем сне?
Я опомнился, сунул снимок в карман пижамы – ты издевалась над этими пижамами, Кора, обзывала меня «дедулей»; сама видишь, я стою на своем! – и как можно тщательнее вставил камень в стену. Спустился, вдвинул лестницу с теми же предосторожностями. Я уже собирался вергуться в свою комнату, когда своего рода наитие повело меня на первый этаж. Я приоткрыл дверь в комнату близнецов: они по-прежнему спали, Колен даже не сопел. Все было спокойно, как в фильме с саспенсом. Часы пробили два удара. Черт, наверху прошло больше трех часов! Меня снова обуял голод, и я направился в гостиную. Но прямо перед тем как зажечь люстру, почувствовал в комнате чье-то присутствие.
Это была моя мать.
Она стояла напротив барной стойки, спиной ко мне, и тихонько покачивалась взад-вперед, словно камыш на ветру. И что-то шептала. На самом деле ее шепот больше походил на монотонный речитатив, и я подошел поближе, пытаясь разобрать, что она там бормочет.
– Кристина, если это ты делаешь, умоляю, перестань.
И она повторяла как заведенная – как молитву, как псалом.
Кристина, если это ты делаешь, умоляю, перестань.
Тут-то меня и осенило: что-то разладилось гораздо раньше, чем я предполагал.
Грас Мари Батай,
7 октября 1981 года, гостиная,
21.50 на больших часах
Только что одна пациентка рассказала мне странную историю. Эта дама попала в автомобильную аварию; ее муж погиб, а она отделалась переломом руки и легким испугом. За рулем была она. И как водится, во всем винит себя. Уже пять дней, с тех пор как ее госпитализировали, плачет без остановки, потому что убила собственного мужа.
А сегодня утром я впервые обнаружила ее уже вставшей. Умытой. Одетой. Почти нарядной, несмотря на боль в покореженной руке. Я поделилась с ней своим удивлением; по правде сказать, я ожидала уж скорее попытку самоубийства. Но она заявила: «Шарли меня простил. Сегодня ночью он пришел ко мне и простил». Я поменяла ей капельницу, а потом присела, чтобы узнать подробности.
Она спала.
Глубоко спала, когда ощутила дуновение воздуха, словно махали веером над ее лицом. Это дуновение ее слегка разбудило, а потом кто-то влепил ей здоровенную пощечину, по правой щеке; она сказала, что почувствовала каждый палец, твердый и холодный, прикоснувшийся к ее коже. Она подскочила, поспешно зажгла свет. Схватила карманное зеркальце с ночной тумбочки: ее правая щека стала пунцовой, и там отпечатались пять вполне различимых пальцев. В палате она была одна, соседняя койка в тот момент пустовала. Она спросила вслух: «Шарли, это ты? Дорогой, это ты?» Вместо ответа простыни вокруг нее сжались, как тиски, а палату наполнил запах ее мужа, вполне различимый, сильный, одуряющий. Простыни стали одновременно твердыми и упругими, словно чьи-то мощные мышцы стали пригибать ее к матрасу. Давление простыней было таким сильным, что она была вынуждена снова лечь: ей было просто физически невозможно сохранять сидячее положение. Тогда она стала ждать. Она сказала, что не боялась, потому что знала – это ее муж и он не причинит ей никакого вреда. Он влепил ей пощечину, чтобы выразить свой гнев, это нормально, это здоровая реакция – я использую ее собственные выражения. Через несколько мгновений она ощутила поцелуй в лоб; Шарли всегда целовал ее в лоб. Поцелуй был долгий, холодные губы с силой прижались к ее лбу. Потом простыни разжались, и ей стало невероятно хорошо. Всю оставшуюся ночь она хранила на лбу ледяную отметину губ Шарли. А утром всякое чувство вины исчезло. Осталась печаль, конечно… Она любила своего супруга, жить дальше без него казалось ей трудным. Но вот что, Тома: отныне она убеждена, что он ее простил. Она больше не плачет, не уходит в себя. Она решилась жить.
Я предполагаю, что есть тысяча способов управлять своим страданием, некоторые порой видят сны более реальные, чем сама жизнь. Эта история напоминает мне сонный паралич, довольно распространенное, хотя и озадачивающее расстройство, во время которого у больного наблюдается мышечная вялость, иногда сопряженная с галлюцинациями. Но я не хочу отбрасывать возможность того, что ее рассказ – правда. Предвидела же девчонка твою аварию, невидимая рука спасла меня из океана, а старуха Шапель говорит о черном ореоле вокруг нашего дома. Мир не настолько минерален, как хотелось бы думать, а реальность не застыла в стеклянной рамке. Происходит столько вещей, которые невозможно объяснить! Все изнашивается – предметы, тела, машины. Мой дух никогда не постареет, невыносимое Время не имеет над ним власти. Так почему бы и нет? Дух Шарли пришел сказать прощай своей жене из какого-то промежуточного места, из переходной, нематериальной реальности. Я остаюсь атеисткой, Бог тут ни при чем. Я думаю только, что некоторые стороны нашего восприятия остаются во сне. Если необходимость общения достаточно сильна с обеих сторон, тогда становятся возможными и связи между разными уровнями, это как лифт между множеством этажей в здании без лестниц. Но видишь ли, этот лифт заработает только в случае крайней необходимости: сердечный приступ на пятом этаже, и лифт откроется, чтобы впустить реанимационную бригаду; или же девица с третьего и парень с седьмого до такой степени созданы друг для друга, что непременно должны встретиться. Взаимодействие тут необходимо: и тогда лифт включается.
Никогда бы тебе это не сказала, но думаю, что девчонка обладает этой способностью сновать между разными уровнями, перескакивать с этажа на этаж. Думаю, что как раз это тебя в ней и околдовало – эта девица то присутствует, то отсутствует, то осязаемая, то абстрактная, то зримый, то идеальный образ. Потому-то и Нат рисует в последние месяцы исключительно ее. Потому что дети знают, дети чувствуют, – а наш сын окончательно сформировался рядом с мертвым братом и больше, чем кто-либо другой, чувствителен к этим зазорам в завесах реального, которые открываются и закрываются чаще всего за нашей спиной, потому что мы туда не смотрим, слишком занятые конкретным управлением нашей осязаемой повседневностью. Действовать избавляет от необходимости думать. Натан рисует Кристину, потому что Кристина вымышленный персонаж. Кристина – это реальность, в которую каждый проецирует свою собственную правду, свое собственное желание, свою собственную судьбу. И ты тоже, Тома, вошел в этот образ. Но ты должен из него выйти, потому что это не жизнь.
Слышишь меня? Кристина НЕ ЖИЗНЬ.
Кристина – это голограмма.
* * *
Я не осмелился прервать ее странную молитву, потому что не знал, как за это взяться: казалось, мама пребывала в другом мире и вела себя как безумная. У меня создалось впечатление, что, обнаружив мое присутствие, она исчезнет или взорвется на месте.
Я опять поднялся в свою комнату, оставив затею поесть. Вспомнилось, что сказал Тома о Грас после моего рождения: Ваша мать изменилась после этого. Стала странной, беспокойной. Конечно, сам я не помню это время, но в эти дни наша мать снова стала «странной и беспокойной». Напоминала мне сестру в подростковом возрасте с ее замогильным голосом.
Она внушала мне страх.
Наверху я достал из пижамы оторванную девушку, из кармана джинсов вторую половину снимка. Приложил одно к другому. Кристина, Тома, море, небо, дюны. Я недоумевал, кто мог сделать это фото. Лиз, быть может, или какой-нибудь отдыхающий. Сомневаюсь, что это могла быть Грас.
Я предположил, что, найдя письмо от своей любовницы, отец в бешенстве разорвал снимок и оставил его в тайнике. Само по себе это было бы логично: раз ты меня бросила ни с того ни с сего, я могу сделать то же самое. Оставалось загадкой, как могла половинка фото оказаться в руках детей, но меня уже почти не смущала еще одна странность, тем более что, по их признанию, они тут «порылись немного».