движимый живым любопытством, поспешно явился и тем успешнее поддался этой хитрости, что никогда не видел Ноемии.
Он нашёл, что она очаровательно грациозна, стройна и мила, и, преследуемый своей постоянной мыслью о Стефане, воскликнул:
— Ах, если бы мой племянник сделал подобный выбор!
При этом восклицании молодая еврейка почувствовала какую-то неловкость и краска бросилась ей в лицо; потом на неё напал внезапный ужас и она побледнела.
Памфилио не заметил этого смущения, потому что в эту минуту был занят объяснением синьоре того, что его племянник только что отправился в Равенну, облечённый без своего ведома важным поручением.
Дело было в том, чтобы известить кардинала — равеннского легата, что он заменяется другим — присланным из Рима.
— Эта замаскированная ссылка, — прибавил тонко монсеньор, подмигивая с истинно итальянским коварством, — говорят, произошла вследствие какой-то квиринальской интриги; кардинал, которого высылают из Равенны, будто бы...
— Да, да, я знаю, — перебила его синьора, — приключение с этой молодой кормилицей из Тиволи, которая, говорят, редкостной красоты и живёт в семействе камерария его святейшества, этот анекдот рассказывают во всех гостиных; в последний раз у маркизы дю Торе говорили, что прелести кормилицы привлекли взоры святого отца...
При этих словах Памфилио с испугом вскочил, но продолжал подсмеиваться исподтишка, как будто подтверждая всё, что сказала синьора, и делая даже вид, что сам знает ещё большие подробности.
Теперь у синьоры была только одна мысль — внушить Ноемии к себе нежную привязанность и преданность; её саму привлекало к молодой девушке какое-то хорошее чувство, и она старалась непременно достичь взаимности в этой наклонности. В еврейке бросались в глаза две характерные черты — с одной стороны, чистота и невинность и прямое сердце; с другой, скрытые зародыши сильных страстей, живое воображение и недостаточно образованный разум, чтобы не поддаться льстивым убеждениям. Мы говорили, что Ноемия почерпнула в Священном писании те нравственные правила, которые строгость еврейского семейного быта скорее стеснила, чем развила. Библия, столь обильная чудесами и столь великолепная своими рассказами, то озарённая светом божественного всемогущества, то исполненная ужасами страшных возмездий, вознесла мысли Ноемии в высшие, неземные миры. То, чего другие ждали от времени, она ждала от какого-то сверхъестественного случая; она верила, что Бог, не покинувший своего народа, всегда мог сделать несколько таких дел, которыми он когда-то удивлял весь мир.
С тайной радостью видела синьора Нальди, как соответствовала всем её планам эта душа, открытая для всяких идеальных впечатлений.
Она часто вела с Ноемией длинные беседы; её убежище было для этого особенно удобно; здесь в тиши, в глубоком уединении Олимпия вспоминала свои прежние искушения, чтобы очаровать сердце и воображение, одарённое именно такими счастливыми наклонностями, которые были ей необходимы. В этих переговорах она дала понять часть своих мыслей и планов. Сперва Ноемия не сообразила хорошо, что от неё требовалось; потом ей показалось, что она открыла засаду, и почувствовала недоверие, которое уничтожало силу очарования; при виде своего бессилия синьора на минуту пришла в прежнее исступление, но размышление и особенно расчёт скоро отвратили её от всякого насилия, и она терпеливо продолжала искушать молодую девушку.
Трудно, чтобы старая развращённость в борьбе с сердечной неопытностью юности не узнала бы скоро самых уязвимых сторон того сердца, которое хочет себе подчинить. Первая борьба показала синьоре слабости Ноемии.
Сперва она узнала, что в сомнениях молодой девушки не было достаточно энергии для бегства или разрыва, и, значит, был к ним тайный повод; этот повод она скоро поняла: Ноемия любила; женщина не может ошибиться в тех признаках любви, которые всегда бывают слишком очевидны.
Кроме того, молодая еврейка страстно жаждала видеть и познать свет. Жажда эта казалась ей только любопытством, но синьора поняла, что это было страстное, пылкое стремление к существу, которое было целью всех её желаний и которому она была готова пожертвовать всей своей жизнью.
С помощью этих открытий синьора стала пользоваться над Ноемией таким влиянием, которое ничто не могло уничтожить.
Она заставила еврейку принять для виду греческое происхождение и внушила ей роль, которую она должна была разыгрывать. Извещённая обо всём отцом Сальви, она убедила Ноемию, что тот, чей образ жил в её сердце, не мог долго остаться ей неизвестным, и когда увидит её окружённою почестями, то непременно падёт к её ногам.
Ноемия не выдержала этого двойного нападения на любовь и тщеславие и уступила, покорная и убеждённая.
Тогда-то торжествующая синьора начала приводить в исполнение свои далеко идущие планы, которые должны были сделать её всемогущей при римском дворе.
В этой смелой борьбе она искала себе помощи между женщинами, вполне убеждённая, что против подобных искушений не устоят никакие крепости, и у неё станет бывать самое влиятельное, избранное римское общество.
Она не ошиблась в расчёте.
В Риме во всех классах общества женщины пользуются каким-то необъяснимым влиянием; они нравятся не умственными качествами и не сердечной привлекательностью. Кокетство, то есть искусство нравиться и прельщать, им совершенно не знакомо. У них над рассудком всегда преобладает инстинкт; они погрязли в чувственности, овладевшей всем их существом и оставляющей мало места душевным движениям, которыми поэтому они себя не утомляют.
Любовь, воспеваемая итальянской поэзией с таким жаром, столь возвышенная мыслью и содержанием сонета, в нравах римских женщин представляется чем-то непомерно материальным.
С самого детства воспитание, которое они получают, приготовляет их гораздо больше к физическим наслаждениям, чем к духовной жизни; правда, впрочем, что их комплекция бывает часто почвой, на которой, будто бы в вечную весну золотого века, воспетого поэтами, растут цветы без всякого ухода.
Молодые римлянки, даже из высших классов, не получают того образования, которое имеют французские девицы и английские young ladys. Изучение изящных искусств, которое часто обходится так дорого родителям и не приносит ни малейшей пользы в действительной жизни, совсем не принято в римских семействах.
В Риме ребёнок растёт и развивается как растение; одни живут во дворцах, другие родятся и вырастают среди трудовой обстановки, и все идут покорно по стезе, предначертанной им судьбою.
Во всём их существовании проглядывает какой-то фатализм, который поддерживается леностью и нерадением — этими стихиями итальянской породы.
Впрочем, детство римских женщин слишком коротко, чтобы быть посвящённым тем работам, которые возлагаются на девушек в наших краях.
В возрасте, в котором у нас девушки сидят ещё на школьной скамье, в Риме они уже свободны, и их быстрое развитие уже возвещает в них женщину.
Монтескье считал этот ранний расцвет молодости главной причиной рабства женщины на Востоке, говоря, что