Возможно, нам удалось бы добиться успеха. Но началась война, и нас изгнали из дому. В последний раз я видел Иерахмиэля, когда он шагал в длинной колонне евреев, депортируемых в Германию. Неделю спустя в Германию отправили и меня. Иерахмиэль попал в один лагерь, я — в другой. Часто я размышлял над тем, продолжает ли он свои усилия в одиночку. Теперь я понял: он продолжал, и он был мертв.
— Иерахмиэль, — сказал я, — Иерахмиэль, брат мой, вспомни…
Что-то в нем изменилось: его руки. Теперь это были руки святого.
— Мои товарищи по движению тоже пытаются подтолкнуть руку Бога, — сказал я. — Вы, мертвые, должны помогать нам, а не препятствовать.
Но Иерахмиэль молчал, молчали и его руки. И где-то в бездне времени молчал Мессия. Оставив Иерахмиэля, я подошел к маленькому мальчику, которым был когда-то.
— И ты тоже осуждаешь меня? — спросил я. — Среди всех людей ты последний имеешь право на это. Тебе повезло: ты умер молодым. Оставшись в живых, ты бы очутился на моем месте.
Тогда мальчик заговорил. Тревога и тоска слышались в его голосе.
— Я не осуждаю тебя, — сказал он. — Мы собрались здесь не для того, чтобы судить. Мы пришли только потому, что ты здесь. Мы повсюду следуем за тобой, мы присутствуем при всех твоих делах. Если ты возводишь глаза к небесам, мы смотрим вместе с тобой. Если ты гладишь по голове голодного ребенка, тысяча рук ложится на его голову. Когда ты протягиваешь нищему кусок хлеба, то это мы даем ему почувствовать вкус рая, который умеют ценить только бедняки. Почему мы молчим? Потому что мы не только живем в молчании, но оно составляет суть нашего бытия. Мы и есть молчание. А твое молчание принадлежит нам. Ты несешь нас с собой. Иногда ты можешь нас увидеть, но обычно мы остаемся невидимыми. Когда ты видишь нас, тебе кажется, что мы пришли судить тебя. Но ты ошибаешься. Тебя судит твое молчание.
Внезапно моей руки коснулась рука нищего. Я обернулся и увидел, что он стоит у меня за спиной. Я знал, что он вовсе не Ангел Смерти, а пророк Элиягу.
— Я слышу шаги Гада, — сказал нищий. — Он поднимается вверх по лестнице.
— Я слышу шаги Гада, — сказала Илана. — Он поднимается вверх по лестнице.
Не спеша, безучастно глядя перед собой, Гад вошел в комнату. Илана бросилась ему навстречу и поцеловала его в губы, но он мягко отстранил ее.
— Ты так долго пробыл внизу, — сказала она. — Что тебя задержало?
Жестокая, печальная усмешка исказила лицо Гада.
— Ничего, — ответил он. — Я смотрел, как он ел.
— Он ел? — изумленно спросил я. — Ты хочешь сказать, что он мог есть?
— Да, он ел, — сказал Гад, — и с неплохим аппетитом.
Я ничего не понимал.
— Что? — воскликнул я, — он еще и был голоден?
— Я не говорил, что он голоден, — возразил Гад. — Я сказал, что он ел с неплохим аппетитом.
— Так он не был голоден, — настаивал я.
Лицо Гада потемнело.
— Да, он не был голоден.
— Тогда зачем же он ел?
— Не знаю, — ответил Гад раздраженно. — Наверное, затем, чтобы показать мне, что он может есть даже тогда, когда не голоден.
Илана всматривалась в его лицо. Она пыталась поймать его взгляд, но Гад отводил глаза.
— А что ты делал после этого? — с трудом выговорила она.
— После чего? — отрывисто спросил Гад.
— После того, как он кончил есть.
Гад пожал плечами.
— Ничего, — сказал он.
— Как это, ничего?
— Ничего, он рассказывал мне истории.
Илана тряхнула его за руку.
— Истории? Что за истории?
Гад покорно вздохнул.
— Истории как истории, — повторил он. Ему явно надоело отвечать на вопросы, казавшиеся ему нелепыми.
Мне хотелось спросить Гада, смеялся ли он, удалось ли заложнику рассмешить его. Но я удержался. Ответ наверняка был бы абсурдным.
Возвращение Гада пробудило Гидеона и Иоава от сна. С помятыми лицами они озирались вокруг, как бы желая убедиться, что они больше не спят. Подавляя зевок, Иоав спросил Гада, который час.
— Четыре часа, — ответил Гад, взглянув на часы.
— Так поздно? Никогда бы не подумал.
Гад поманил меня к себе.
— Скоро рассветет, — заметил он.
— Вижу.
— Ты знаешь, что ты должен сделать?
— Да, знаю.
Он вынул из кармана пистолет и протянул его мне. Я растерялся.
— Бери, — сказал Гад.
Пистолет был черным и почти новеньким. Я страшился даже притронуться к нем, ибо он должен был провести границу между тем, чем я был раньше, и тем, чем мне предстояло стать.
— Ну, чего ты ждешь? — нетерпеливо спросил Гад. — Бери же.
Я протянул руку и взял пистолет. Я долго рассматривал его, как будто не знал, для чего он предназначен. Наконец, я засунул его в карман брюк.
— Я хочу спросить тебя одну вещь, — сказал я Гаду.
— Давай.
— Он рассмешил тебя?
Гад холодно посмотрел на меня, словно не понял мой вопрос или не считал нужным отвечать на него. Его брови озабочено нахмурились.
— Джон Доусон рассмешил тебя? — повторил я.
Гад сверлил меня взглядом; я чувствовал, как его взгляд проникает мне в голову и выходит с обратной стороны. Должно быть, его удивляло то, что происходило у меня в душе. Он не понимал, зачем я пристаю к нему с этим пустяковым вопросом и почему не похоже, чтобы я испытывал страдания.
Ему казалось странным, что на лице моем нет маски, прячущей страдание или скрывающей то, что я вовсе не страдаю.
Его собственная маска незаметно трескалась. Он изо всех сил пытался следить за выражением своих глаз, но рот оставался без надзора, и именно там проступала трещина. Его верхняя губа выдавала горечь и гнев.
— Как же ты удержался? — спросил я с притворным восхищением — Разве истории были не смешными?
Гад издал странный звук, отдаленно напоминающий смех. В наступившей тишине печальная гримаса, которую оставила на его губах невидимая рука, стала еще заметнее.
— Нет, почему же, истории были забавные, очень даже забавные. Но мне было не смешно.
Он вытащил из кармана рубашки сигарету, закурил, сделал несколько затяжек и, не дожидаясь моих новых вопросов, добавил:
— Просто я думал о Давиде.
Я решил, что тоже буду думать о Давиде. Он защитит меня. Джон Доусон, наверное, попробует рассмешить меня, но я не засмеюсь. Давид придет мне на помощь.
— Поздновато, — заметил Иоав, подавляя очередной зевок.
Ночь все еще глядела на нас, но она явно готовилась уйти. Внезапно я принял решение.
— Я пошел вниз, — сказал я.
— Уже? — спросил Гад. В его голосе появились признаки волнения, а может, даже любопытства.
— У тебя еще уйма времени. Почти час…
Я сказал, что хочу спуститься заранее, чтобы увидеть этого парня, поговорить с ним, познакомиться. Я буду трусом, если убью совершенно неизвестного мне человека. Это на войне стреляешь не в людей, а в ночь, и раненные ночные тени кричат от боли, а их крики так похожи на человеческие. Стреляешь в темноту и никогда не знаешь, убил ли ты врага и, если убил, то которого. Казнив незнакомца, я сделаю то же самое. Если я увижу только, как он умирает, мне покажется, будто я стрелял в труп.
Так я объяснял свое решение. Возможно, дело обстояло несколько иначе. Сейчас мне кажется, что мною двигало любопытство. Я никогда раньше не видел заложника. Мне хотелось взглянуть на заложника, приговоренного к смерти и рассказывающего забавные истории. Любопытство или бравада. Наверное, и то, и другое.
— Хочешь, я пойду с тобой? — спросил Гад. Прядь волос спадала ему на лоб, но он откидывал ее в сторону.
— Нет, Гад, — ответил я, — я хочу побыть с ним наедине.
Гад улыбнулся. Как командир он гордился своим подчиненным, и гордость его проявлялась в улыбке. Он дружески положил мне руку на плечо.
— Ты никого не хочешь взять с собой? — спросил нищий.
— Нет, — повторил я, — лучше я сам.
Его глаза были бесконечно добры.
— Ты не сможешь обойтись без них, — сказал он, кивнув головой в сторону толпы, стоявшей позади нас.
— Они могут прийти потом, — уступил я.
Нищий взял мою голову в свои руки и заглянул мне в глаза. Его облик излучал такую мощь, что на мгновение я перестал осознавать себя, как личность. «Я весь в этом облике», — подумалось мне. У нищего множество лиц, и я — одно из них. Но его взгляд светился добротой, и я понимал, что он не может так нежно относиться к своему собственному облику. Мое «Я» вернулось ко мне.
— Ладно, — сказал он, — они придут потом.
Теперь мальчик, смотревший поверх сумрачных голов и тел, разделявших нас, предложил мне пойти со мной.
— Потом, — сказал я. Мой ответ расстроил его, но я только мог повторять свое: