— Мне жаль тебя, — сказал Джон Доусон. — Я беспокоюсь о тебе, а не о моем сыне.
Он спустил ноги на пол. Он был так высок, что когда встал, ему пришлось пригнуться, чтобы не стукнуться головой о потолок. Заложив руки в карманы своих измятых брюк цвета хаки, он начал прохаживаться взад и вперед по камере: пять шагов туда, пять шагов обратно.
— Это, пожалуй, забавно, — заметил я.
Казалось, он не слышал. Он продолжал ходить от стены до стены. Я взглянул на часы; было двадцать минут пятого. Внезапно он остановился предо мной и попросил сигарету. У меня в кармане была пачка «Плэйрс», и я хотел отдать ее ему. Однако он отказался взять всю пачку, сказав совершенно спокойно, что наверняка не успеет ее выкурить.
Неожиданно он заторопился и спросил:
— У тебя есть карандаш и бумага?
Я вырвал несколько листков из моей записной книжки и протянул ему вместе с карандашом.
— Хочу послать сыну коротенькую записку, — пояснил он, — я припишу адрес.
Я отдал ему и записную книжку, чтобы он использовал ее как подставку. Он положил книжку на кровать и склонился над ней, собираясь писать стоя. Несколько минут тишину нарушал только шорох карандаша, бегающего по бумаге.
Я восхищенно смотрел на его холеные руки с длинными, тонкими аристократическими пальцами. «С такими руками легко жить на свете, — подумал я. — Не нужно кланяться, улыбаться, разговаривать, расточать комплименты, преподносить цветы. Такие руки — только и всего. Их бы охотно изваял Роден…».
Мысль о Родене напомнила мне про Стефана, немца, которого я знал в Бухенвальде. До войны он был скульптором, но к тому времени, когда я с ним познакомился, нацисты отрезали ему правую руку.
В первые годы после прихода Гитлера к власти Стефан и несколько его товарищей организовали в Берлине небольшую группу сопротивления. Вскоре гестапо раскрыло ее. Стефана арестовали, допросили и подвергли пыткам. «Назови нам имена, — говорили ему, — и мы отпустим тебя». Его избивали и морили голодом, но он молчал. День за днем и ночь за ночью ему не давали спать, но он не поддавался. Наконец его приволокли к начальнику берлинского гестапо — тихому, застенчивому человеку, который мягким отеческим голосом посоветовал Стефану оставить свое глупое упрямство. Скульптор молчал, как камень. «Послушай, — сказал начальник, — назови нам хотя бы одно имя, в знак доброй воли». Стефан по-прежнему не отвечал. «Жаль, — сказал начальник, — ты вынуждаешь меня сделать тебе больно».
Начальник подал знак, и два эсэсовца отвели узника в комнату, напоминавшую операционную. У окна стояло зубоврачебное кресло. Рядом с ним, на столе, покрытом белой клеенкой, были аккуратно разложены хирургические инструменты. Эсэсовцы закрыли окно, привязали Стефана к креслу и закурили. Накинув белый халат врача, застенчивый начальник гестапо вошел в комнату.
— Не бойся, — сказал он, — я, вообще-то, хирург.
Небрежно взглянув на инструменты, он уселся напротив Стефана.
— Дай мне твою правую руку, — сказал он.
Рассмотрев ее вблизи, он добавил:
— Мне говорили, что ты скульптор. Тебе нечего сказать? Что ж, я понимаю. Я вижу это по твоим рукам. Руки человека могут столько рассказать о нем. Взгляни, например, на мои. Ты бы никогда не подумал, что это руки хирурга, правда? Дело в том, что я никогда не хотел быть врачом. Мне хотелось стать художником или музыкантом. Из этого ничего не вышло, но у меня no-прежнему руки художника. Погляди.
— Я смотрел на них и восхищался, — рассказывал мне Стефан. — У него были самые прекрасные, самые ангельские руки, какие я когда-либо видел. Я готов был поклясться, что это руки возвышенного, одаренного человека.
— Ты скульптор, и тебе нужны твои руки, — продолжал начальник гестапо. — К сожалению, нам они не нужны. — И с этими словами он отрезал Стефану палец.
На следующий день он отрезал второй палец, а потом и третий. Пять дней — пять пальцев. Стефан лишился всех пяти пальцев правой руки.
— Не беспокойся, — успокаивал его начальник. — С медицинской точки зрения все обстоит превосходно. Опасности инфекции нет.
— Я видел его пять раз, — рассказывал Стефан (по каким-то непонятным причинам его не убили, а просто посадили в концлагерь). — Пять дней подряд я вплотную видел его. И каждый раз я не мог отвести глаз от его рук, от этих рук самой изумительной формы на свете.
Джон Доусон кончил писать и протянул мне письмо, но я едва различал его. Мое внимание было сосредоточено на его гордых, холеных, изящных руках.
— Ты не художник? — спросил я его.
Он покачал головой.
— Ты никогда не рисовал, не играл на музыкальном инструменте и даже не стремился к этому?
Он внимательно и молчаливо смотрел на меня, затем сухо сказал:
— Нет.
— Тогда, наверное, ты изучал медицину?
— Я никогда не изучал медицину, — почти сердито ответил он.
— Жаль.
— Жаль? Почему?
— Взгляни на свои руки. Это же руки хирурга. Такие руки нужны, чтобы отрезать пальцы.
Он осторожно положил листки на кровать.
— Это и есть смешная история? — спросил он.
— Да, очень смешная. Парень, который ее рассказывал, смеялся до слез.
Джон Доусон покачал головой и с бесконечной печалью в голосе спросил:
— Ты, наверное, ненавидишь меня?
Я не испытывал к нему ни малейшей ненависти, но мне хотелось его возненавидеть. Ненависть, подобно вере, любви или войне — оправдывает все.
— Элиша, почему ты убил Джона Доусона?
— Он был моим врагом.
— Джон Доусон? Твой враг? Объясни-ка получше.
— Ладно. Джон Доусон был англичанином. Англичане в Палестине были врагами евреев. Поэтому он был моим врагом.
— Но, Элиша, я все-таки не понимаю, почему ты убил его. Ты был его единственным врагом?
— Нет, но я получил приказ. Ты же знаешь, что это такое.
— А разве приказы сделали его твоим единственным врагом? Отвечай, Элиша! Почему ты убил Джона Доусона?
Если бы я мог оправдаться ненавистью, все эти вопросы отпали бы сами собой. Почему я убил Джона Доусона? Потому что я ненавидел его, только и всего. Абсолютное качество ненависти объясняет любой человеческий поступок, даже если с ним связано что-то бесчеловечное.
Конечно, мне хотелось возненавидеть его. Отчасти ради этого я затеял с ним разговор, прежде чем убить его. Это абсурдное объяснение, но, пока мы разговаривали, я действительно надеялся найти в нем или в себе что-нибудь такое, что дало бы толчок моей ненависти.
Человек ненавидит своею врага, потому что он ненавидит свою ненависть. Он говорит себе: «Этот тип — мой враг, он заставил меня ненавидеть. Я ненавижу его не за то, что он мой враг и не за то, что он ненавидит меня, а за то, что он заставляет меня ненавидеть».
— Джон Доусон сделал меня убийцей, — сказал я себе. — Он сделал меня убийцей Джона Доусона и заслуживает моей ненависти. Если бы не он, я бы все равно мог стать убийцей, но я бы не был убийцей Джона Доусона.
Да, я спустился в подвал чтобы дать пищу моей ненависти. Казалось, что это несложно. Армии и правительства там, наверху, отлично умеют вызывать ненависть. С помощью речей, кинофильмов и прочей пропаганды создается образ врага, в котором он предстает воплощением зла, символом страданий, извечным источником жестокости и несправедливости. «Способ абсолютно надежен», — подумал я, готовясь использовать его против моей жертвы.
Я попытался. «Все враги одинаковы, — подумал я. — Каждый из них отвечает за преступления, совершенные остальными. У них разные лица, но одинаковые руки, руки, которые отрезают моим друзьям языки и пальцы».
Спускаясь по лестнице, и был уверен, что встречу того, кто приговорил Давида бен Моше к смерти, того, кто убил моих родителей. Это из-за него я не стал тем, кем мечтал стать, а теперь он был готов убить во мне человека. Я был полностью убежден, что возненавижу его.
Вид его военной формы подлил масла в огонь. Ничто так не возбуждает ненависть, как форма. Взглянув на его тонкие руки, я подумал: «Стефан изваял бы мою ненависть для них». И снова, когда он склонился, чтобы написать прощальное письмо своему сыну, тому, что «учится в Кембридже» и любит «смеяться и гулять с девушками», я подумал: «Прежде, чем сунуть голову в петлю палача, Давид тоже пишет последнее письмо, наверное, это письмо Старику». А когда Джон Доусон заговорил, мое сердце обратилось к Давиду, которому не с кем было поговорить, кроме рабби. Но с рабби невозможно разговаривать, он слишком озабочен тем, как передать твои последние слова Богу. Ему можно покаяться в грехах, прочитать с ним псалмы или заупокойную молитву, получить от него утешение или утешить его, но с ним нельзя поговорить.