Капа лежала на постели очень покойно, навзничь, с закрытыми глазами. Нечеловеческая тишина вокруг. Снаружи, через сад, могли доноситься какие угодно звуки, хоть бы и грохот, стрельба, здешнего безмолвия нельзя было нарушить.
Генерал и Мельхиседек перекрестились. Дора с Рафой стояли в сторонке. Все молчали. Генералу представилось, что вот так же лежала в Москве его Машенька. Он стоял и не мог оторваться от лица Капы, терявшего уже Жизненность, переходившего в мир недоступный.
— Самоубийц прежде не отпевали,— сказал Мельхиседек.— Грех это, действительно, тяжелый. Ну... теперь службы разрешаются.
Рафа вспомнил, как она лежала тут больная, на этой же постели, а он сидел и рисовал у стола. Захотелось подойти, погладить ее руку. Но стало страшно.
— Мама, она совсем умерла?
— Совсем.
— И никогда не оживет?
— Никогда.
Дора хотела было прибавить, что есть люди, как Мельхиседек и генерал, которые надеются, что «оживет», но удержалась: понять это невозможно, к чему забивать мальчику голову фантазиями?
Перейдя в кухню, стали говорить о практическом: как хоронить. Мельхиседек предложил — через сестричество. Будет проще, дешевле. Он сейчас едет в церковь, привезет облачение для панихиды, поговорит с сестрами.
Дора взялась достать денег.
— А вы, Михаил Михалыч,— сказал Мельхиседек,— потрудились бы начать чтение Псалтыри.
Генерал поклонился как бы даже с покорностью.
— Принесите Библию, я укажу, что именно.
Генерал вышел и скоро вернулся с книгой. Мельхиседек загнул углы некоторых страниц. Поставили столик, на столик шкатулку, на шкатулку Ларусса — получилось вроде налоя. Консьержка и Дора должны обмыть тело, одеть и приготовить к гробу. Тогда генерал начнет чтение.
Когда Мельхиседек спускался вниз, у входа встретился с веселой француженкой, mademoiselle Denise, приказчицей соседней съестной лавки — у нее в руках была бумажка. Вместе с Женевьевой собирала она среди жильцов, соседей на похороны «бедной маленькой русской».
Рафа же поднялся к генералу. Что-то томило его. Он молчал, хмурился, старался иметь такой вид, что все знает и понимает, но ничего не мог понять. Знал же одно, только с матерью и генералом ему легче. Это свои, у них можно укрыться в привычную милую жизнь среди ужаса и странности случившегося. И когда генерал сел у окна, Рафа приник к нему, головою к плечу. Генерал вздохнул. Рафа увидел в углу бутылку знакомую темно-зеленого стекла. Она была покрыта пылью.
— А давно мы туда полтинничков не клали...— и вдруг осекся, замолчал.
Генерал гладил его по голове старческими сухими и прокуренными пальцами с рыжими пятнами табака. Ласкал у виска, щеки. Рафа тяжело всхлипнул.
* * *
Началась панихида. В траурной ризе с серебряными цветами Мельхиседек стал торжественней. Бледный свет свечей, желтый и тонкий, был Рафе страшен. Пришла Зоя Андреевна, художник сверху, генерал, консьержка. Капа лежала убранная, с двумя букетами красной гвоздики — лицо ее приняло восковую хлад-ность, с темно-синими провалами у глаз.
— Почему она открыла газ? — спросил Рафа у матери, сжав ее руку, когда панихида кончилась.— Она нездоровая? Почему всегда была такая... немножко вроде сумасшедшая?
— Да, да, нездоровая...— Дора не без волнения, но рассеянно обняла его.
Мельхиседек разоблачался. Она подошла и попросила к ней зайти, если он свободен. Мельхиседек выпрастывал седую голову из-под разреза ризы, оправлял волосы. Взгляд его был спокоен и серьезен.
Через четверть часа он сидел в столовой Доры. Рафу она услала прокатиться на тротинетке — не все же сидеть с панихидами да смертями! Генерал остался читать Псалтырь. Дора предложила Мельхиседеку чай с печеньями.
— Сын спросил меня сегодня, почему она покончила с собой. Я сказала... первое попавшееся. Но меня самое не удовлетворяет...
Дора слегка волновалась, сдерживала полную свою грудь.
— Скажи, ведь она была православная?
Мельхиседек держал в руках блюдечко с чаем и дул на него.
— Православная.
— Я спрашиваю потому, что у меня с ней был очень довольно странный разговор — в тот день, когда она по нечаянности съела несвежей рыбы. Говорили как раз о самоубийстве. Капитолина Александровна двусмысленно выразилась — выходило, что она против самоубийства, т. е. на словах, но грехом как будто не считала, и к жизни относилась презрительно.
Мельхиседек допил чай, поставил блюдечко и обтер белые усы огромным носовым платком — извлек его из глубины рясы.
— Это весьма похоже на ее образ мыслей.
— Но она... исполняла обряды, ходила в церковь?
— В церкви бывала и под благословение ко мне подходила.
— Так что была христианкой?
— Да. Но с некими уклонами. Дора продолжала волноваться.
— Вы меня извините, мне это ведь чуждо... Я врач. Занимаюсь телом. Понимаю все обыкновенное, земное, мистицизма во мне нет. Тогда же покойная Капитолина Александровна упрекнула меня в сердцах в том, что во мне сильно плотское чувство, что я terre a terre [практичная (фр.).] — и даже вспомнила о моем еврействе. Хорошо. Я и думаю: если я неверующая и для меня темен смысл жизни, то вот вы, исповедующие непонятную мне веру, должны быть счастливы, обладая ею. Вам главное открыто. Вы верите в бессмертие души, в вечную жизнь, во всеблагого Бога — несмотря на всю тяжесть и мрак окружающего. Вы верите в высший мир, где и происходит последний суд. И вдруг...— что же такое? Я, неверующая и еврейка, с не особенно... легкой жизнью! — все-таки живу, работаю, сына воспитываю. А христианка — пусть даже со странностями — открывает газ. При этом знает, что самоубийство грех, и отягчает себе будущее. Мне казалось, что религия дает спокойствие и счастье... хоть на земле, по крайней мере. Оказывается же, среди вас такие же несчастные, такие же самоубийцы.
— Совершенно верно-с.
— Но тогда — какой смысл? Какая польза от религии, которая не спасает даже верующих от жизненных трагедий?
Мельхиседек улыбнулся.
— Вы представляете себе дело так, что у нас сообщество таких, знаете ли, не совсем нормальных, что ли. Признаем все одну программу, параграфы устава. Для здравомыслящих параграфы эти — пустое, но для тронутых ничего, они верят и не только верят, а и вроде подписки дают: параграфы исполняю. А за это — радостное настроение на земле и надежда. Разумеется, это я так... для краткости и простоты. Но все ж таки — и вы слишком просто берете. Вы думаете, существуют какие-то...— знаете, тут еще называются у вас: патентованные средства. Проглотил и развеселился. Попил две недели вытяжки из желез, и стал бодрым, молодым... Нет, на самом деле все гораздо сложнее.
— Ну, с лекарствами я не сравниваю. Но должно же миросозерцание воспитывать, укреплять. Что же оно — бесцельно в практической, т. е. моральной жизни? Ведь тогда спросят: для чего ваше христианство, если христиане еще слабее, а может быть, даже порочнее не христиан? Вон и Анатолий Иваныч христианин тоже в церковь ходит, но уж я предпочту, чтобы мой Рафаил был просто порядочным и трудолюбивым человеком, хоть и без христианства.
— Вполне ваша воля-с. Упреки мы должны принять, т. е. плохие христиане, а таковых нас большинство. Учение же Господа Иисуса тут ни при чем. Оно есть истина и путь даже вернее: сам Господь Иисус — путь. Вот Он пришел к нам, показал, явился...— а уж там наше дело, как к Нему прикоснуться. Один больше Ему сердце открыл, другой меньше. Истина-то и свет укрепляют, конечно, и возвышают. Да только не насильно. А по нашей же доброй воле.
Дора встала, прошлась, опять села. Мельхиседек помолчал.
— Мир, уважаемая Дора Львовна, создан таинственно. Никогда мы до дна его не исчерпаем. Нет таких простых правил, лекарств, которые бы могли переделывать людей, механически исцелять. Указан лишь путь — Христос. Но всегда были и останутся страшные дела, как вы скажете: трагедии. Мир ими наполнен, и нехристианский, и христианский. У каждого своя судьба. Вот и Капитолина Александровна... Вы верно изволили заметить — смерть ее есть противоречие всему христианскому духу. Радоваться тут нечему. Мы и скорбим. В ней было всегда некое противление, или озлобленность, что ли. Она своей трудной жизни не преодолела. Наверное, и мы, окружающие, виноваты. Подойти не сумели. А потом неудачная любовь...
Дора покраснела. Мельхиседек глядел на нее спокойными, не удивляющимися и слегка грустными глазами.
— Ах, Капитолина Александровна... горько закончила. А и еще хуже бывает, и с самыми нашими православными. Я знаю случай, когда девушка исповедалась и причастилась, потом наняла автомобиль и в нем застрелилась.
Пересилив себя, Дора сказала:
— Вы как будто сами признаете слабость христианства.
— Нисколько-с, значит, неясно выражаюсь. Слаб человек, а не христианство. Оно величайшая и единственная истина. А христиане разные бывают. И побеждающие, и побеждаемые.
— Но все-таки, кто по-вашему выше: христиане или нехристиане?