Самолет стремителен. Ты выпиваешь чашку кофе в буфете аэропорта Внуково, а следующую — через час с небольшим в Таллине. В поезде же ты обрастаешь привычками и бытом.
Они пили чай с пирожками — спасибо Лешиной жене. И говорили о вещах приятных и необязательных.
Ах ты, дорога, дорога. Тряска колесная. Плывут мимо окон одевающиеся темнотой деревья, дома одинокие проскакивают. Стемнело, и уютная лампа зажглась в купе.
И тут Олега словно прорвало: он рассказал Прохорову о той ночи в Таллине, о Лене, о своей тоске по ней, об ожидании встречи.
Борис слушал, не перебивая. Слушал и поражался искренности друга и радовался за него. Радовался и завидовал немного. Он был женат уже давно.
Отношения в семье установились стабильные. Он любил свою жену, но, слушая Олега, вспоминал первые дни их знакомства, пытался пробудить в себе то всеобъемлющее и радостное чувство, которое владело сегодня Наумовым.
— Чайку еще не желаете? — кокетливо спросила молодая проводница.
— Давайте, — сказал Борис, — только покрепче.
Проводница принесла два стакана.
— Хорошо, когда милиция едет, не страшно.
— А кого вам бояться? — удивился Олег. — Только поклонников.
— Скажете тоже! До Указа, знаете, что творилось? Напьются и шастают по вагонам. Хулиганят, ругаются.
— Значит, помог Указ?
— Еще как!
— А помнишь, — Олег отхлебнул чай, — как у нас спорили по поводу Указа?
— Помню.
— По-моему, ты не верил?
— Ну, предположим, ошибался, но не в полную меру. Да, на улицах, в ресторанах и кафе стало меньше пьяных. Но пьянство ушло в квартиры. Нужен целый комплекс мер.
— Будет и комплекс. Люди станут больше читать, если будут такие писатели, как Горелов и Бурмин, в кино чаще станут ходить, в театр. А телевидение? Вспомни «Семнадцать мгновений весны» или «Рожденная революцией».
— Да, улицы вымирали.
— Вот это и есть ответ на твои сомнения. Все будет, Боря, только перестраиваться трудно. Инерция сильна.
— Слушай, Олег, скажи честно, ты думал, что убийца пришел за архивами Бурмина?
— Конечно.
— Я не правильно сформулировал вопрос.
— Ты имеешь в виду его последнюю работу?
— Да.
— Даже в мыслях этого не было.
— Когда же ты понял?
— Я уже говорил.
— Эстонский стрелок?
— Да.
— Знаешь, тебе надо самому писать начинать, уж очень у тебя ассоциативное мышление развито.
— Ты второй человек, который мне об этом говорит, — засмеялся Наумов.
— Вот видишь.
— Нет, Боря, я со всякой сволочью драться буду. А другие пусть пишут. Как хорошо-то, что мы поездом поехали.
Олег повернулся, припал к темному окну.
Потом они уснули. Сразу же. Крепко, без сновидений. А поезд уносил их к далекому утру.
Они попрощались с проводницей, пообещав отныне ездить только в Гродно и только с ней, и спрыгнули на перрон. Жарковато было в Гродно. Особенно когда на голове фуражка, да и китель тяжеловат для такой погоды. Их встречали. Подполковник Масельский оказался их ровесником и попросил его называть просто Толя. Второй сотрудник был совсем молодым младшим лейтенантом, полным значительности порученного ему дела. Звали его Бронислав.
— Давайте, мужики, поедем позавтракаем, — сказал Толя, — а то я эти дороги знаю. Наголодались небось.
— Нет, — Наумов улыбнулся, вспомнив Лешин сверток, — у нас с собой было.
— Все равно позавтракать надо.
Они подъехали к новому зданию гостиницы в самом центре. Она была весьма удачно встроена в окружавшие ее старые, почти закрытые зеленью дома. Прошли через вестибюль, сели за стол в огромном пустом зале ресторана.
Стол был сервирован для стандартного завтрака.
— Толя, — Олег намазал хлеб маслом, — не тяни, ради бога.
Видимо, Масельский понял, что творится в душе у гостя, и, улыбнувшись, сказал:
— Нашли.
Олег положил хлеб и на секунду закрыл глаза.
— Ты чего? Чего? — забеспокоился Масельский, — плохо тебе?
— Да нет, хорошо. Едем.
— Поешь сначала, а я расскажу о деле. После нашего разговора я в краеведческий музей позвонил, описал комнату. Мне сказали, что таких в городе три осталось. В детском саду номер четыре, в филиале краеведческого музея, а в третьей Стахурский живет, Казимир Францевич, наш местный историк-любитель. А Бронек, — подполковник кивнул в сторону молодого коллеги, — пошел прямо к нашему писателю Олесю Журбе. Оказывается, Бурмин у него был, он его тоже к Стахурскому водил. Вот и все.
— Стахурский в городе? — спросил Наумов тревожно.
— Ждет. Доедай, поедем.
***
И вот они в этой комнате. Круглой, словно фонарный отсек на башне маяка. Стен не было. Только стекло и, конечно, дома и деревья, которые шагнули прямо в комнату.
Наверное, здесь очень радостно жить, особенно в солнечный день. Мысли должны в этом стеклянном фонарике приходить добрые и веселые.
Ввиду того, что углов здесь не было, письменный стол стоял прямо посередине комнаты. Стол, диван да три кресла, старые, кожаные, уютные.
И хозяин был под стать комнате. Высокий, сухой, с кирасирскими усами.
Он внимательно посмотрел на офицеров милиции, поздоровался, пригласил сесть.
— Я к вашей форме с послевоенных лет настороженно отношусь.
— Почему? — удивился Масельский.
— Вы человек молодой, не помните разгул бандитизма сразу после освобождения. Тогда ваша форма поневоле становилась символом беды. Милиция приходила, когда случалось нечто непоправимое.
— Нет, Казимир Францевич, — возразил Наумов, — мы не символ беды. Мы просто идем за ней. Вот и сейчас случилось несчастье, и мы пришли.
— Несчастье, — задумался Стахурский. — Несчастье, — повторил он и начал разгребать на столе кучу бумаг, достал газету, согнул ее и протянул Наумову.
Олег посмотрел и увидел некролог Бурмина.
Мудрый был старик Казимир Стахурский, мудрый.
— Вы поэтому пришли?
— Вообще, да.
— А что значит трагически погиб? Формулировка-то весьма обтекаемая.
— Погиб, Казимир Францевич, это значит ушел из жизни. Вот мы по мере сил и пытаемся восстановить его последние дни.
— Понимаю. — Старик провел ладонью по усам. — Что мне вам сказать? Я врач. При немцах был в городе. Лечил людей, прятал в больнице раненых партизан, отправлял в отряд медикаменты. Горжусь, что Родина оценила мой малый вклад в войну. Наградили меня медалью «Партизану Великой Отечественной войны» I степени. Уйдя на покой, я начал писать летопись города. Я родился здесь, прожил всю жизнь. На моих глазах сменились три политические формации. Не подумайте, я пишу все это для себя. Игорь Александрович приходил ко мне узнать реалии времен оккупации.
— Что его интересовало? — Наумов начал нервничать. Пока в рассказе Стахурского не было ничего конкретного.
— Быт его интересовал. Как город жил, как работали магазины, больницы, что шло в кинотеатрах. Ну и, конечно, люди. Особенно те, кто к немцам пошел служить.
Молодец старик. Молодец! Это уже горячее.
— А он рассказал о конкретной цели своего визита?
— Конечно. Его интересовала трагедия на Буковой улице.
— Вы что-нибудь знали о ней?
— Очень мало. Практически то же, что и остальные старожилы. Но я рассказал Игорю Александровичу о странной встрече, которая произошла за день до его приезда.
— Вы не могли бы повторить этот рассказ?
Стахурский оглядел комнату. Четыре офицера милиции расположились в ней. Видимо, не зря они пришли к нему. И ему очень захотелось помочь.
Только он пока не знал, как. Ту встречу он не принял всерьез. Просто не обратил внимания на пьяный бред человека, в сердце которого, кроме злобы, не было никаких других чувств. Эту злобу, вернее злую зависть, не сгладило время. Оно оказалось бессильным, не стало лекарем.
Он не вызывал в Стахурском даже профессионального, врачебного сочувствия. Этот человек полной мерой заплатил за трусость, за способность подлаживаться к любым обстоятельствам. Пустой это был человек, с подлинкой.
Стахурский достал короткую трубку, набил ее крупно нарезанным табаком.
— Впервые вижу такой, — сказал Прохоров.
— Я выращиваю три сорта табака, перемешиваю их и курю. Если у вас есть трубка, могу предложить, но предупреждаю, смесь крепкая.
Он прикурил, выпустил тугой шар дыма.
— Человека того зовут Викентий Сичкарь. Он при поляках соседом моим был. Вернее, его отец. Мастерская по ремонту авто и мото. Варшавский патент.
— Почему варшавский? — спросил Олег.
— Так надежнее. Гродно было окраиной панской Польши. Поэтому магазины были краковские, пиво лодзинское, а у Сичкаря мастерская варшавская. Так и жили при тех порядках. Нищий край, копеечная коммерция да жандармы польские. Так вот, у того Сичкаря сын Викентий был. Большой, знаете, оболтус. Из гимназии его выгнали за неуспеваемость, и он целыми днями на мотоциклах и машинах из папашиной мастерской гонял. А когда произошло воссоединение, он первым шофером такси в городе стал. Отец умер, мастерскую национализировали, а он работал. Перед самой войной попал ко мне в больницу с воспалением легких. Тяжелый случай оказался, но я его выходил. Так что война его на больничной койке застала, а там и фашисты пришли. Я его из виду потерял. Только в сорок втором является ко мне в больницу в форме вспомогательной полиции. Я не выдержал и сказал, что зря его вылечил. Он смутился и говорит: пан доктор, я в строительной фирме «Гильген» служу, а там порядок такой, все шоферы через полицию оформлены.