— Мы пойдем, — сказал я через силу, помолчав. — Час поздний.
Он встрепенулся:
— Сейчас?
— Да. В последнее время я мало сплю, а мне нужна свежая голова завтра.
— Я полагал, ты… — он исправился, — вы останетесь у меня на ночь. Мне есть, где вас уложить. Ночные улицы…
— Кажется, ты сказал, что слежки нет, и охрана к нам приставлена недурная?
— Так-то да, но знаешь… Я хочу сказать, ночные улицы — не лучшее место для прогулки. Я не могу исключить того, что убийца поджидает тебя где-то на пути к дому. Оставайтесь.
— Если он нас ждет, нам же лучше, — я усмехнулся. — Мы закончим раньше, чем планировали, не так ли?
— Шутник…
— Не стоит переживать за меня. Я привык бродить тут по ночам, бояться нечего. Доброй ночи, Макс. И извини за визит.
Он ничего не сказал. Встав — диван под ним сухо треснул — он прижал меня к груди, огромной и твердой, как полковой барабан. Мне даже показалось, что вот-вот сходный звук издадут мои собственные ребра.
Когда мы выходили, Майер стоял там и смотрел нам вслед, но света было уже недостаточно, чтобы я мог разглядеть его лицо. Была видна лишь фигура, смутно видимая из прихожей, становящаяся все более зыбкой до тех пор, пока Петер не запер за нами тяжелую дверь. Эта дверь отделила нас от душного уюта чужой комнаты, в которой мне трудно было находиться.
* * *
Ночной Альтштадт не замечал нас; ничего не видящие газовые фонари по-прежнему сияли размытыми пятнами, а ветер слепо мел вдоль улицы. Каменный великан не заметил появления двух крошечных букашек на своем теле, как не замечал в последнее время вообще многого. Уличная прохлада не принесла облегчения, лишь заползала за шиворот малярийной сыростью. Я машинально осмотрелся, но улица была совершенно пуста — просто длиннейшая каменная кишка, ощетинившаяся острыми углами домов и зазубринами заборов, кишка определенно нечеловеческого происхождения. Кем бы ни были наши сопровождающие, Макс не соврал: похоже, они действительно знали толк в своем деле.
— Пошли домой, — сказал я Петеру немного грубовато. — Нечего морозить кости.
Он всегда шел, немного приотстав, из-за чего я почти его не видел. Иногда мне казалось, что я чувствую спиной молчаливую фигуру Арнольда позади, но иллюзия эта держалась недолго — слишком уж непохожи были легкие мальчишечьи шаги на твердый топот мертвого здоровяка. Однако у меня вновь был молчаливый спутник. Всегда держащийся сзади, ничего не спрашивающий, готовый исполнить любое поручение. Однако он был жив, а я не привык иметь дело со спутниками, от которых пахнет жизнью. Так получилось, что большую часть времени меня сопровождали другие люди.
— Ты можешь уходить, — сказал я в пустоту за спиной.
Пустота не ответила. Единственное, что в ней было, — слабый отзвук шагов и запах жизни, маленькой, горячей, беспомощной жизни, уже подчиненной своей глупой цели.
— Мы не убьем его, Петер, — кажется, я впервые назвал его по имени. — Ты видишь, здесь работают специалисты. Даже кинься он на нас из-за угла, мы не успеем коснуться его и пальцем. Твои услуги с этого дня бесполезны. Как, кажется, и мои.
— Да.
— Не любишь много говорить? Я тоже не из болтливых… Наше дело закончено, понимаешь? Всё. Оно перестало быть личным, для тебя и для меня. Теперь мы только фигуры, которые способны лишь вертеться на своей клетке. Ты играешь в шахматы?
— Нет.
— Раньше ты, по крайней мере, добавлял «господин тоттмейстер», — проворчал я. — И Бога ради, перестань сердиться. Я не думал, что убийца ты. Просто… ну, в тот момент я был на взводе. Так бывает. Макс подметил то, что я сам упустил, он это здорово умеет, подмечать такие вещи…
— Почему он зовет вас Шутником? — вдруг спросил Петер.
Я чуть не споткнулся.
— Что?
— Он так называет вас. Шутник.
— Ах, Шутник… Старая солдатская кличка. Еще с тех времен, когда мы со стариной Максом громили французов. У многих тогда были клички. Глупейшая вещь — появляются из ничего и цепляются, как репей. Однако некоторые держатся недолго, а другие прилипают до конца жизни.
— А какая у него была?
— У него? — я улыбнулся, зная, что идущий позади Петер не увидит этой странной улыбки. — Кабан.
— Из-за того, что он толстый?
— А? Да, в некотором роде. Он человек в теле, как видел… Глупейшая привычка.
— Ясно.
Некоторое время мы шли в молчании. Трудно разбить на секунды промежутки между огнями фонарей. Город спал. Я ощущал холодное дыхание его каменных легких собственной кожей. И ощущал что-то, подобное шуму бегущей по невидимым жилам крови, какой-то подземный гул, рождаемый каждым шагом. Город спал, и ему ни к чему были две крошечные точки, ползущие от одного огня к другому.
— У одного из наших была кличка Судья. Нет, он не был судьей: человек, родившийся с задатками смертоеда, не имеет права принимать какую-либо должность, кроме тоттмейстерской. И отец его не был судьей. Но его так звали в нашем полку все время. Пока его не насадили на французский штык возле одной глупой и далекой реки… Я даже не помню, как его звали на самом деле, мы все называли его так — Судья. Смешная привычка. У тоттмейстеров вечно кличка приходится не к месту, кто дал, почему — не разберешь…
— Он любил справедливость?
— Он-то? Это была война, малыш. Много людей собираются в одном месте для того, чтобы часть из них стала кормом для червей, а оставшиеся имели повод играть красивые марши. И это неподходящее место, чтобы размышлять о справедливости. Там… — я передернул плечами, сам поймав себя на этом отвратительном жесте, — там все иначе. Ты остался жив — уже справедливо. Всадил пику в живот человека, который не успел до тебя дотянуться — справедливо. Нет, там не нужны такие судьи.
— Не понимаю.
— А он понимал. Этот Судья, он просто был большим поклонником мензуры. Знаешь, что такое мензура? Впрочем, конечно, знаешь. Сам не участвовал?
Молчание за спиной. Видимо, он просто покачал головой, не удосужив себя ответом.
— Веселая штука. Хотя ты еще гимназист, рановато… Так обычно развлекаются студенты — всякие битвы между студенческими корпорациями, защита чести… Говорят, развивает удар и сноровку. Я в университете не учился, а Судья успел год или два, прежде чем его забрали в тоттмейстерское училище. Представляешь, прожил лет двадцать, сам не зная, что он скрытый магильер! Я слышал, узнал он об этом неожиданно — когда в сердцах треснул по столу кулаком в трактире, после чего хозяина укусил жареный петух. Вранье, наверно, кто жарит петуха с головой?.. Оказался талантливым парнем — хоть учиться начал позже всех нас, хватал быстро. Не первый в полку понятно, да все же. Но студентом остался, даже когда получил шеврон «Фридхофа». В карты мог играть три ночи напролет, если пить начинал, так пропадал начисто, всё такое… Студенты — народ вольный, иногда чересчур. Помимо студенческих игр и словечек принес он нам и мензуру. Среди нас она, конечно, не прижилась — ребячество, глупость, что толку махать куцей рапирой, когда завтра французская пуля может снести тебе половину головы? Да и ходить со шрамами на лице тогда среди нас считалось неприличным. Ты слушаешь?
— Да.
— Но он все не сдавался. Однажды просыпаюсь и слышу сквозь сон как будто бы лязг какой-то. Металл по металлу. Тревоги не слышно, пушки молчат, а лязг — как будто полк улан в штыки пошел. Обычно-то во время штыковой шума изрядно — кричат там, выстрелы… Выхожу и вижу двух мертвецов, стоящих как заправские дуэлянты. На телах остатки французских мундиров — значит, из свежих мертвецов, в руках кацбальгеры… А рядом стоит Судья и посмеивается, глядя на наши лица. Устроил он таки мензуру, порадовал однополчан… Мертвые французы полосуют друг друга, как заведенные, а он ими вертит, точно кукловод на ярмарке. Дуэлировать на легких рапирах — еще понятно, крови прилично, но всерьез кого-то заколоть непросто, а тут — кацбальгеры… Каждым махом по ломтю срезает.
Я немного повернул голову и увидел, как Петер поморщился. Не искренне, когда отвращение всплывает в глазах подобно клочьям бурых водорослей, просто скривил губы.
— В общем, порубили друг друга начисто, как капусту. Денщику убирать пришлось, ведрами. Но с тех пор мензура у нас в полку как-то прижилась. Не настоящая, конечно, а так, кукольная. Проводить обычно брался сам Судья, со времен своей выходки он у нас стал как бы первым по этой части. Находили пару мертвецов в таком состоянии, чтоб оружие держать могли, каждый себе отбирал по вкусу, потом Судья подавал знак — и они сходились. Два тоттмейстера, два мертвеца, один Судья. Бой шел до тех пор, пока один из дуэлянтов мог двигаться. Я видел обычные дуэли, серьезные, не чета мензуре, да и сам в молодости несколько раз участвовал, и впечатление от них остается тяжелое. Свист стали, чей-то хрип, треск ткани и кто-то падает в пыль… Бой — лишь несколько быстрых росчерков, которые подчас не успевает даже поймать глаз. Здесь же дуэль могла продолжаться и до получаса, смотреть на нее можно было долго. Мертвецы не уставали, не просили пощады, не теряли сознания от потери крови. У них не было и секундантов. Они просто дрались, рубили друг друга на части, пока мы делали ставки. Дошло до того, что у доброй половины тоттмейстеров из нашего полка был собственный боец, тщательно отобранный, выдрессированный и готовый к бою. За ними ухаживали, как за любимыми лошадьми, ходили они все больше не в обрывках мундиров, а в новенькой форме, снятой денщиками со свежих мертвецов. Французы тогда перли на наши редуты едва ли не каждый день, но их окатывали из пушек, и они спешили смыться, оставив нам очередное пополнение для развлечений. Ребята даже жаловались артиллеристам, мол, все поле во французах, а ни одного целого — то половину ядром оторвало, то рук не хватает…