– И. чем всё закончилось?
– Ничем. Дедушка умер. Для меня это было и остаётся самым большим горем в моей жизни. Я помню, гроб с его телом стоял сначала в нашей квартире. В той самой комнате, где он раньше жил и где мы с ним занимались любовью. Приехал катафалк, гроб накрыли крышкой и повезли на кладбище. Там, на кладбище, перед вырытой могилой, крышку сняли, чтобы родственники смогли проститься с покойным. Так вот, видимо, подбородок плохо подвязали… а гроб тащили по лестнице с четвёртого этажа… и в катафалке трясло. В общем, когда открыли гроб, я увидела, а я стояла рядом, ближе всех. его челюсть съехала набок, и изо рта вывалился длинный, фиолетовый язык. Тот самый язык, которым. у меня свело судорогой ноги, и я потеряла сознание. Все подумали, что это от горя и от ужасного вида мертвеца, но дело было совсем в другом.
Над столиком повисло молчание. Богиня подняла стопку с шестым коктейлем и выпила его весь, не останавливаясь.
– Ты думаешь, что я извращенка?
– Я думаю, что самое большое извращение – это быть тем, кого называют «нормальный человек». Вставать по утрам, бриться или накладывать на лицо косметику, идти в офис, целый день работать, набивать холодильник и опустошать его, смотреть телевизор по вечерам. Люди, которые так живут, – настоящие серийные маньяки. Вот что я думаю.
Максимус поднял свой шестой коктейль и выпил его тоже залпом.
На улице Максимус нежно обнял Майю, и она доверчиво склонила свою голову к нему на плечо. От избытка чувств, переполнявших сердце Мак-симуса, из его глаз чуть не потекли слёзы. Он по-
думал, что жалость – это и есть любовь по-русски. Может, в этом проявляется женственная природа русской души. Ведь говорят, что женщина любит, когда жалеет. Впрочем, только русские так говорят. А, может, любая настоящая любовь – это жалость, сострадание. Что ещё может испытывать одна душа, пойманная в клетку материального мира и испытывающая множественные страдания, к другой такой же душе? И потом, как говорят индусы, любая душа по природе женщина.
И ещё, совершенно некстати, вспомнился классический анекдот про поручика Ржевского.
Поручик Ржевский заходит в офицерское собрание и говорит: «Господа, до чего довели Россию! Давеча я шёл по улице, и ко мне подходит девочка, лет двенадцати, настоящий ангел с голубыми глазами, но оборванная и измождённая, и просит: дяденька, подайте кусочек хлебушка, а я всё что угодно для вас сделаю! И, представьте, господа, я ебал и плакал! Ебал и плакал!»
Как пошло и мерзко, подумал Семипятницкий. Но это тоже жалость. Жалость и любовь. Любовь по-русски.
Национальная политика
Вот и стал Саат приноравливаться к каганскому житию. А в начале самом нужно было войти в гарем, так Великий Бек присоветовал. И было жён в гареме ровно семи по десять, каждая же была из другого племени, как Великая Хазария сплотила навеки семьдесят языков, семьдесят народов вывела на светлый путь, о том и в гимне хазарском поётся. Отбирали девушек гонцы каганские, по городам и сёлам, по лесам и кочевьям, сверяя с ориентировкой – народца, облагодетельствованного антропологическим типом. И самых ярких везли во дворец каганов. Подумал Саат по первоначальности, что будет каждую ночь входить в спальню
одной жены. Но сел, костяшки жемчужные на счётах серебряных перекинул и понял: не получается! Эдак каждая принцесса благородная радость любовную будет четырежды только в году знать. Может, пятижды, если первая в очереди, да год високосный. Но мало того! Заскучают девицы. Стало быть, нужно плоть свою усмирить, возложить на алтарь государственный. Четырежды за ночь решил Саат жён менять.
Оно труд великий. Ночку-третью, конечно, бес тешится, грех нежится, плоть пирует. А опосля – глаза бы не видели ланит да бёдер, да очей с поволокой! А как снова духи цветочные или запах рыбий межножный, так и вовсе пиздец: блевать, да и только! Но дело то не блажения ради, а государственной пользы. О том сразу Саат узнал, по утру первому. Приволок он ноги войлочные до ложа своего злачёного в перинах лебяжьих, чаял поспать до заката солнечного. Ан тут не спросясь делегация – четверо писцов с досками вощёными, и сам Бек. Пришли и сели, каждый на седалище своё, загодя уготовленное. Писцы стила подняли, уши оттопырили, готовы чертать. А и рёк Бек Великий:
– Расскажи, о каган, как был ты
с жёнами своими, прежде имена их глася, народы и нумерацию. Да во всех деталях, подробностях!
Смутился Саат, но Великий Бек бодрит:
– То не тайна интимная, то служба державная, за кою девы княжьих родов на полном нашем довольствии.
И сказал тогда Саат, без утайки,
как да сколько, в каких разворотах-позициях,
и о стонов громкости, о кончаниях страстных
и лежаниях хладных, бревнистых, и если
у кого звращенье всякое – плетью ли просила
хлестать, звала ли служек в глядатаи,
на карачках ползать велела, испить мочи
янтарной, а то и алкала оленя в своём
роднике да по волосам гладила, дедушкой
называла.
Гласит всё Саат, а писцы пишут, доски скребут, а Великий Бек думу думает, головушку рукой подпирая. После же Бек Великий сверит ещё раз по доскам писарским да зовёт воевод-министров наказы давать.
– Под нумером первым народец прыток больно, охолонить надо бы. Увезите
от них хлебы да пиво, небось отощают да попокойнее будут. Нумер второй
вельмо злой да властный. Введите войско граниченное, пущай пощипают грабежами малыми, мужей побивают, а дев снасилуют, но легонечко, чтобы большой беды не было економике и славе хазарской в земле забугорной. А нумер третий спит наяву, грезит. Скоморохов отправьте, велите на базарах шутить денно и нощно, громко в дудки пищать. Нехай просыпаются. Что же до четвертого нумера, оставьте им всё, как есть. Сдается, лучше того народцу не трогать – вони не оберешься по обе стороны от реки Итиль до самого Хазарского моря.
Уйдут писцы с Беком, валится спать новый каган в умилении: велика мудрость традиции! Где же инако народа характер узнать, как не отъебав во всё щели? А и выбрать на то деву сладкую, благородную. А знаючи, легко державность вершить, купность хранить в каганате людном, федеративном.
Просвет
Ранним утром Максимус сидел у открытого окна чужой квартиры на проспекте Просвещения, с жадностью глотая свежий, ещё не отравленный выхлопными газами воздух. Майя лежала на диване, сбросив одеяло, беспорядочно раскидав по простыни руки, ноги, волосы и большие груди.
Максимус бросил на неё короткий взгляд и почувствовал, что он больше не чувствует ничего. Ни любви, ни страсти, ни даже жалости. Впрочем, толика жалости ещё оставалась, но и она была смешана с презрением, а не с любовью.
Что же, подумал Максимус, выходит, и любви никакой нет? Всё только таблетки?
Как же мы жили раньше, пока голландцы не придумали свой препарат?
Или эти таблетки как инсулин – присядь на них, и вот уже сердце не способно само вырабатывать эмоции, без допинга?
Или у нас всегда были таблетки, в той или другой упаковке?
Возможно, эта девушка красива, да. Скорее всего, она красива, даже очень. Но какая же это чужая, мёртвая красота! Красота её трупа. Ведь она будет так же красива, если умрёт, прямо сейчас. Может, даже ещё красивее – некоторая бледность будет ей к лицу.
Красота – это обещание счастья. Семипятниц-кий давно знал эту максиму и даже цитировал её в каком-то из своих рассказов. Но теперь он видел, как обещание обернулось ложью. Всё только иллюзия, и красота – это иллюзия счастья завтра, когда она станет твоей. А когда она становится твоей, то оборачивается пустотой. И ты понимаешь, что дело в другом: никогда она твоей не будет. Не может принадлежать. Нет, девушка может тебе принадлежать, – в социальном или физическом смысле, но не её красота. Потому что красота не принадлежит даже самой этой девушке. Ведь красота из другого мира, горнего. Там только и красота, и совершенство, и счастье.
На салфетке, покрывающей тумбочку у кровати, горкой лежали четыре использованных презерватива, наполненных спермой. Обольщение тел и всё возможное эстетическое совершенство, даже и произведений искусства в земной юдоли, от портрета Джоконды до стихов Игоря Северянина, от архитектуры Версаля до музыки Beatles представились Максимусу в виде таких использованных гондонов.
Майя сползла с подушки и захрапела тонко, со свистом. Максимус оделся и вышел из квартиры, захлопнув за собою дверь.
Выйдя из подъезда, он обнаружил себя среди обступивших со всех сторон одинаковых железобетонных скал, с вырубленными в них гнёздами типовых квартир. Каждый раз, оказываясь в северных районах города, Семипятницкий чувствовал себя если не на другой планете, то в незнакомом городе.
В циклопических громадах, заслоняющих небо, виднелся только один просвет: в него сочились струйки людей, вытекающие из парадных. Они были похожи на души в Судный День, то ли возносящиеся в Рай, то ли спускающиеся по кругам ада. Видимо, в той стороне было метро.