Мы помолчали.
– Я должна была знать, – она говорила это, не глядя на меня, кому-то невидимому перед собой.
– Слушай, не валяй дурака, родной мой. Ну что мы трагедию разыгрываем! Все уляжется, перемелется, утрясется, мы будем с тобой видеться, где и как сможем, правда же? Но никаких резких шагов пока. Время пройдет – год, два, три, сколько нужно. А там видно будет.
– То есть я иду к себе домой, а ты к себе. И мы тайком от всех будем видеться, вот как сейчас, – голос был ровный, бесстрастный, как автомат, который объявляет время по телефону.
– Да почему же тайком? Ну да, какое-то время тайком. Будем видеться, если ты сама от меня не сбежишь, – я попробовал улыбнуться. – Вот, возьми деньги, прошу тебя.
Она взяла. Лицо у нее по-прежнему было почти недвижным, а движения замедленными, она и пакет этот забирала у меня так послушно, как будто не вполне понимала, что делает.
– Вот и умница, вот спасибо тебе. Пойдем, пора, скоро парк закроют, – я обнял ее за плечи, она не шевельнулась.
Становилось темно, и я еще подумал, что опасно становится разгуливать тут с пакетом денег.
Она не возражала. С этой минуты и до метро мы не сказали друг другу ни слова, в метро она тоже молчала, смотрела в одну точку, и, как я ни пытался хоть на секунду перехватить ее взгляд, мне это не удавалось.
– Всё хорошо? – спросил я на всякий случай.
– Да, всё в порядке, – отозвалась она в первый раз за полчаса.
Следующая остановка была ее.
– Ты не выходи со мной, – сказала она опять тем же ровным автоматическим голосом. – Я дойду до дома. Провожать не нужно.
Я и сам побаивался выходить с ней, я все еще ждал, что брат встретит меня однажды на пути к ее дому, или к моему дому, или к консерватории, – да мало ли в городе мест, где он может меня встретить! Это был мой кошмар, наваждение.
– Ты точно сама добежишь? – спросил я на всякий случай. – Не страшно у вас там на улице?
– Точно. Не страшно.
Поезд подъезжал к ее станции, я вместе с ней подошел к двери. И в тот момент, когда дверь открылась, она вдруг резким движением сунула мне в руки пакет с деньгами:
– Возьми, я не хочу, они мне не нужны!
Она выскочила из вагона, я хотел сойти за ней, но замешкался, впереди выходили с огромной сумкой и чемоданом, а когда прошли, двери уже закрывались. Она смотрела на меня с перрона:
– Не звони мне больше, никогда! – успел я услышать.
Через несколько секунд поезд зашел в тоннель, но я успел еще увидеть, как она бежит по перрону к выходу. И стало темно.
Я не мог сразу пойти домой, мне нужно было время. И еще мне срочно надо было выпить, срочно, если я не хотел подохнуть прямо сейчас, прямо здесь, на улице. У меня же куча денег, вспомнил я! И пошел в одно заветное место, где всегда покупал отличный коньяк. Я взял поллитровую бутылку, отсчитал деньги прямо из пачки, которую достал из своего целлофанового пакета. Мой коньячный благодетель смотрел на меня с ужасом:
– Профессор, не боитесь? Вы бы спрятали деньги, что ли. В пиджак вон или по карманам. Время такое, можно и до дома не дойти.
А, да что там. Я взял бутылку, вышел, прямо на улице открыл ее и жадно отпил. Немного полегчало.
Я пошел медленным шагом, тепло так же медленно стекало по шее, груди, рукам. Давай, родное, давай.
Но боль все равно была нестерпимой. Я терпел, сколько мог терпеть, потом снова делал огненный глоток, на какое-то время хватало. Хорош, подумал я: идет вечером по улице нелепый шатающийся человек, с седыми космами, в старомодном пиджаке, пьет дорогой коньяк прямо из горла. А потом снова: за что она меня так? Идиотка, ненормальная, любимая, за что?
А, ты хотел любви. Ты просил любви или нет?! – звучал внутри голос. Вот же тебе, получи. Ты думал, это полеты в розовых облаках под звуки скрипки? Как же, жди. Вот она, любовь, вот так она рвет тебе душу, в кровавые клочья, вот так и вот так, на тряпки, как драные простыни! Смотри, не отворачивайся! Ах, не хочешь? Не можешь?! Тогда пей свой коньяк и не спрашивай за что!
Голос был скрипучий, противный. Отвратительный голос.
И я, чтобы заглушить его, пил – жадно, захлебываясь, кашляя. Когда я подходил к дому, в бутылке почти ничего уже не было, а в голове нарастал скрипичный вой. Это была не та скрипка, совсем не та. Она разрывала мне мозг, скрежетала, распиливала меня пополам. Последний глоток коньяка я выпил уже в лифте, и он вдруг отрезвил меня. Лучше бы я умер, пришло мне в голову. Лучше бы он, мой брат, ее муж, подстерег меня во дворе и разбил бутылку о мою голову – вдребезги. По крайней мере, тогда я перестал бы слышать этот мерзкий голос, который спелся со скрипичным скрежетом.
Ключ не вставлялся в скважину. Я дергал его, чертыхался, снова дергал и поворачивал. Наконец меня услышали, дверь открыла жена, увидела меня:
– О господи.
Наверное, я был страшен. На ее вопрос, не надо ли Доктору позвонить, помотал головой (не надо!), добрался по стенке до своей комнаты и упал на топчан. В следующие три дня я дописал «Верещагина».Это было странное чувство. Я был пуст внутри, совершенно пуст: ни звука, ни мысли. Музыки не стало. Двигаться не хотелось. Я лежал на своем топчанчике, воздух вокруг покачивался. Болело слева, в груди, болели руки, голова. Дважды заходила жена, спрашивала, как я. Отвечать я не мог, только морщился. Стало не хватать воздуха.
Потом пришел наш Доктор.
– Что же вы так, Профессор, как пещерный человек, ей-богу. Почему раньше не позвонили?
Он мерил мне давление, слушал сердце своим стетоскопом, который всегда носил с собой, качал головой:
– В больницу надо.
– Нет.
– А если это инфаркт, черт вас возьми?! – он почти заорал на меня.
– Нет, не поеду. Живым я им не дамся.
– Им – это кому?
– Ну, вам не дамся. Вам, докторам.
Он первый раз улыбнулся – и стал куда-то звонить. Через какое-то время приехали люди с небольшим чемоданчиком, оказалось – «скорая», снимать кардиограмму. Я поймал себя на том, что с интересом смотрю на кусок бумажной ленты, который вылезал из этого чемоданчика. Что там можно было увидеть – как она бежит по перрону в метро? как закрываются передо мной двери вагона? как я бреду по темной улице с бутылкой коньяка и кучей денег? как я, разрывая нотную бумагу, пытаюсь записать финал «Верещагина»? и как я люблю ее, чтоб мне провалиться с этой любовью?!
Врачи, двое небритых усталых мужиков в белых халатах, сказали что-то Доктору, он пошел их проводить и вернулся ко мне.
– Молитесь, что обошлось, Профессор, нет у вас инфаркта.
– Я же говорил, не дамся.
– Но будет! – опять заорал он. – Будет инфаркт, если вы еще раз выпьете бутылку коньяку в один присест, да еще на улице!
Я даже улыбнуться не мог.
– Доктор, вот вы всё знаете: что это, когда не хватает воздуха и давит сердце?
– Стенокардия у вас, Профессор. Неудивительно с вашим образом жизни.
Он сел рядом, на стул, взял мою руку и, глядя на свои часы, стал считать пульс.
– Доктор, вы умирали когда-нибудь от любви? – спросил я вдруг. Еще секунду назад я не знал, что спрошу его об этом. Собственно, это и вопросом-то не было.
Он вернул мне мою руку, посмотрел на меня внимательно.
– Знаете, я так и подумал, – сказал он. – Не поверите, но так я и подумал.
Я не стал переспрашивать, о чем он подумал.
– Она замечательная девушка, – проговорил Доктор.– Вы о ком?– Она замечательная девушка, – повторил он задумчиво. – Я понимаю вас.
Я не хотел об этом говорить, не мог и не хотел. Он увидел это.
– Вы спросили про меня, Профессор. Нет, никогда. Я хотел бы, – он улыбнулся. – Я видел столько раз, как люди умирают. Но если от чего и хотел бы умереть сам, так это от любви.
Доктор велел мне пока не вставать, написал на бумажке, что купить в аптеке, отдал записку жене, о чем-то они там поговорили в коридоре, я не вслушивался. И он ушел.
Я все-таки встал, добрел до рояля, увидел раскиданные повсюду нотные листы и убедился: да, я дописал Кончерто гроссо. Я дописал «Верещагина». Но все это не имело теперь никакого значения.
Остаток лета я провел за обработкой партитуры. В сентябре началась консерватория, я был этому только рад: все, что занимало мое время, было мне сейчас на руку. Я брал дополнительную нагрузку, назначал дополнительные занятия, соглашался заниматься с учениками заболевших коллег.
– Зачем тебе это? – жена смотрела на меня с удивлением, раньше я таким рвением не отличался. К тому же платили за это копейки.
– Оставь, надо, – говорил я.
Или ничего не говорил, отмалчивался.
– Знаешь, все-таки ты чудовище, – сказала она однажды, в точности повторив то, что говорила уже когда-то, давно.
Она была права. Я и не возражал.
Поздней осенью, в один из дней, когда дождь безнадежно барабанил в окна, заливая набережную потоками воды, а небо было одного цвета с рекой, я не сдержался и нарушил запрет. Я позвонил ей. Вообще-то я собирался сразу положить трубку, как только услышу ее голос, но он был такой живой, такой родной и свежий, что я не смог.