реальная, чем реальность, но надо уметь его прочитать, тогда там откроется невиданное, он умеет высказать невыразимое; и затем, в Евангелии есть кое-что от Рембрандта или в Рембрандте – от Евангелия, как угодно, это приблизительно одно и то же, надо лишь верно все понимать, не перетолковывая превратно и учитывая, что сравнения – это соответствия, не покушающиеся на достоинства изначально взятых фигур.
Если теперь ты простишь углубление в живопись, признай и то, что любовь к книгам так же священна, как любовь к Рембрандту, и я даже думаю, что они дополняют друг друга.
Я очень люблю мужской портрет работы Фабрициуса, на который мы однажды, прогуливаясь, опять же вдвоем, долго смотрели в музее Харлема. Хорошо, но я люблю не меньше диккенсовского Ричарда Картона из «Парижа и Лондона в 1793 году» и могу показать тебе других удивительно ярких героев других книг, обладающих более или менее поразительным сходством. И я думаю, что Кент, тот, из шекспировского «Короля Лира», – такой же благородный и выдающийся персонаж, как герой Т. де Кейзера, хотя считается, что Кент и король Лир жили намного раньше. Не буду распространяться, Господи, как это прекрасно! Шекспир, загадочный, как он, его слова и образ действий вполне стоят этой кисти, дрожащей от жара и волнения. Но следует научиться читать, так же как мы должны учиться видеть и учиться жить.
Итак, ты не должен думать, будто я отрицаю то или это, я постоянен в своем непостоянстве, и, меняясь, я остаюсь прежним и терзаюсь не от чего иного, как от этого: к чему я пригоден, не могу ли я служить и быть чем-нибудь полезным, как я могу углубиться в ту или иную тему? Видишь ли, это терзает меня постоянно, и затем, ты чувствуешь себя пленником нужды, отстраненным от участия в той или иной работе, которому недоступны те или иные вещи. По этой причине ты испытываешь некоторую печаль и чувствуешь пустоту там, где могли бы быть дружба и высокая, серьезная привязанность, и чувствуешь ужасное разочарование, подтачивающее даже твои моральные силы, и, кажется, рок ставит преграды инстинкту любви, или в тебе поднимается волна отвращения. И ты говоришь: доколе, Господи! Хорошо, чего же ты хочешь, то, что делается внутри, видно ли оно снаружи? У кого-нибудь в душе есть большой очаг, но никто не приходит согреваться у него, и прохожие замечают лишь легкий дымок над трубой и идут своей дорогой. Что же теперь делать: поддерживать этот очаг внутри, иметь в себе соль, терпеливо ждать – но с каким же нетерпением жду этого часа, говорю я, и когда кто-нибудь придет и присядет там, побудет там, откуда мне знать? Пусть всякий, кто верует в Бога, ждет часа, который придет, рано или поздно.
Теперь, пока что, мои дела идут плохо, так это представляется, и так продолжается уже довольно значительное время и может остаться в течение более или менее длительного будущего, но, может, после того, как все, казалось, пошло вкривь и вкось, все пойдет лучше. Я не рассчитываю на это, возможно, этого не случится, но если что-нибудь изменится к лучшему, я сочту это вполне заслуженным, я буду доволен, я скажу: «Наконец! Ну вот, хоть что-то».
Но ты, однако, скажешь: «Ты – отвратительное существо, из-за твоих невозможных идей насчет религии и ребяческих нравственных принципов». Если у меня есть что-то невозможное или ребяческое, избавьте меня от этого, я не желаю ничего другого. Что касается этой темы, я пришел вот к чему. В «Философе под крышами» Сувестра ты прочтешь, как человек из народа, простой рабочий, совсем жалкий, если угодно, представляет себе родину: «Может, ты никогда не думал о том, что есть родина, – продолжил он, положив руку мне на плечо. – Это все, что окружает тебя, все, что воспитало тебя, все, что ты любил. Эти поля, которые ты видишь, эти дома, эти деревья, эти девушки, что проходят мимо со смехом, – это родина! Законы, которые защищают тебя, хлеб, которым тебе платят за работу, слова, которыми ты обмениваешься, радость и печаль от людей и вещей, среди которых ты живешь, – это родина! Комнатка, где некогда жила твоя мать, воспоминания, что остались от нее, земля, в которой она упокоилась, – это родина! Ты видишь ее, ты повсюду дышишь ею! Вообрази свои права и обязанности, привязанности и нужды, воспоминания и чувство благодарности, дай всему этому одно имя, и этим именем будет родина».
И вот точно так же все, что есть истинно хорошего и прекрасного, обладающего внутренней, нравственной, духовной и возвышенной красотой в людях и их творениях, я думаю, это исходит от Бога, а все, что есть плохого и злобного в людских творениях и людях, не исходит от Бога, и Бог не считает это правильным. Но я невольно всегда склонен думать, что лучшее средство познать Бога – сильно любить. Люби такого-то друга, такого-то человека, такую-то вещь, все, что хочешь, – ты встанешь на верный путь и впоследствии сможешь узнать об этом больше, вот что я себе говорю. Но любить следует, проникшись высокой и серьезной личной симпатией, прикладывая волю и разум, и всегда следует стараться узнавать об этом больше, лучше и полнее. Это ведет к Богу, это ведет к непоколебимой вере.
Кто-нибудь, для примера, полюбит Рембрандта, но всерьез – он будет знать, что Бог есть, он станет твердо верить в Него.
Кто-нибудь углубится в историю Французской революции – он не будет неверующим, он увидит, что в великих событиях проявляется высшая сила.
Кто-нибудь пройдет, хотя бы частично, бесплатный курс в великом университете нужды и обратит внимание на вещи, которые видит своими глазами и слышит своими ушами, и поразмышляет об этом, также придет к вере и, возможно, узнает о ней больше, чем сам сможет сказать.
Постарайтесь понять последнее слово, которое великие художники, серьезные мастера, сказали в своих шедеврах: там есть Бог, один написал или поведал о нем в книге, другой – в картине.
И попросту почитайте Библию и Евангелие, они дают пищу для раздумий, много пищи для раздумий, всю пищу для раздумий, которая только и нужна: что ж, думайте об этом как следует, думайте об этом много, думайте только об этом, это против вашей воли поднимет мысли выше обычного уровня, умеющий читать да прочтет!
Теперь, напоследок, порой мы бываем слегка рассеянными, слегка мечтательными, но кое-кто становится слишком рассеянным, слишком мечтательным, возможно, такое случается и со мной, но это моя вина. И в конце концов, кто знает, вдруг этому есть объяснение, вдруг я по той или иной причине был занят, озабочен, обеспокоен – но я выбрался из всего этого. Мечтатель порой падает в колодец, но потом, говорят, выбирается.
Рассеянный временами способен собраться, это своего рода возмещение. Порой этот человек по-своему прав, он существует не просто так, но его правота по той или иной причине не всегда видна сразу или забывается по рассеянности, чаще всего невольно. Тот, кто долго скитался по жизни, так, словно качался в бурном море, наконец прибывает к цели, тот, кто казался ни к чему не пригодным, не способным занять какое-либо место, в итоге что-то находит, а энергичный и деятельный оказывается совсем не таким, каким казался поначалу.
Я пишу тебе слегка наугад то, что срывается с пера, я был бы очень доволен, если бы ты, так сказать, смог увидеть во мне еще кое-что, кроме бездельника.
Ибо есть бездельник и бездельник, и они совершенно различны.
Один – бездельник из лени и по вялости характера, по низости своей натуры. Можешь, если тебе заблагорассудится, принимать меня за такого. Другой – бездельник против воли, которого пожирает изнутри громадное желание действовать и который не делает ничего, поскольку не может ничего сделать, так как что-то наложило на него оковы, поскольку не имеет того, что нужно для успешного труда, поскольку доведен до этого роковыми обстоятельствами. Такой сам не всегда знает, на что он способен, но инстинктивно чувствует: и я, однако, кое на что гожусь! Я чувствую, что существую не просто так! Я знаю, что могу быть совсем другим! Для чего же я могу быть полезен, для чего могу послужить?! Во мне есть кое-что, но что же это?! Вот совсем другой бездельник,