Благодаря этому классический язык выявляет определенное отношение к себе самому, которое ранее не было ни возможным, ни даже мыслимым. Язык XVI века был по отношению к себе в положении непрерывного комментария, но комментарий может функционировать лишь при наличии языка, который безмолвно предшествует речи, посредством которой делается попытка заставить его заговорить. Чтобы комментировать, необходима предварительная безусловность текста. И наоборот, если мир есть какое-то переплетение примет и слов, то как говорить о нем иначе, чем в форме комментария? Начиная с классической эпохи язык разворачивается внутри представления и в том его раздвоении, которое его углубляет. Отныне исходный Текст стушевывается, а вместе с ним исчезает и все неисчерпаемое богатство слов, немое бытие которых было начертано на вещах; остается только представление, развертываясь в словесных знаках, являющихся его проявлением, и становясь благодаря этому дискурсией. Загадка речи, которую должен интерпретировать второй язык, как оказалось, заменяется существенной дискурсивностью представления: открытая возможность, еще нейтральная и индифферентная, которую, однако, дискурсия будет стремиться осуществить и закрепить. Но когда эта дискурсия в свою очередь становится объектом языка, то не спрашивают, как она говорила что-то, не говоря этого явно, как она могла быть замкнутым в себе языком и скрытой речью. Исчезает стремление выявить ту великую загадочную речь, которая кроется под ее знаками. Теперь интересуются тем, как она функционирует: какие представления она выражает, какие элементы она вычленяет и выделяет, как она анализирует и синтезирует, какая схема замещений позволяет ей утвердить свою роль в анализе представлений. Комментарий уступил место критике.
Это новое отношение, устанавливаемое языком по отношению к себе самому, не является ни простым, ни односторонним. По-видимому, критика противостоит комментарию как анализ видимой формы раскрытию скрытого содержания. Но поскольку эта форма является формой представления, то критика может анализировать язык лишь в понятиях истины, точности, свойства или экспрессивной значимости. Отсюда проистекает сложная роль критики и двусмысленность, от которой она никогда не могла отделаться. Она обследует язык так, как если бы он был чистой функцией, совокупностью механизмов, великой автономной системой знаков. Но она не может в тоже время не задавать ему вопрос о его истинности или ложности, о его прозрачности или туманности, то есть о характере присутствия того, что он говорит в словах, посредством которых он это представляет. Именно в связи с этой двойственной фундаментальной необходимостью мало-помалу обнаруживалось и в конце концов заняло известное место противопоставление содержания и формы. Но это противопоставление, несомненно, упрочилось с опозданием, когда в XIX веке критическое отношение в свою очередь оказалось несостоятельным. Критика в классическую эпоху занимается, без разложения и как бы целиком, ролью языка в анализе представлений. Она принимает в то время четыре различные формы, хотя и взаимосвязанные и сочлененные между собой. Прежде всего критика развертывается в рефлексивном плане как критика слов: невозможность построить науку или философию с имеющимся словарем; обнаружение общих терминов, смешивающих то, что является различным в представлении, и абстрактных терминов, разделяющих то, что должно оставаться единым; необходимость создания сокровищницы полностью аналитического языка. Критика обнаруживается также в грамматическом плане как анализ значений синтаксиса при выражении представлений, порядка слов, конструкции фраз: является ли язык более совершенным, когда он обладает склонениями или же системой предлогов? Какой порядок слов — свободный или строго определенный — является предпочтительным? Какой строй времен лучше выражает отношения последовательности? Критика развертывается также в исследовании форм риторики: в анализе фигур , то есть типов речи с экспрессивным значением каждого из них, в анализе тропов , то есть различных отношений, которые слова могут поддерживать с одним и тем же содержанием представления (обозначение посредством части или целого, существенного или несущественного, события или обстоятельства, самой вещи или ее аналогов). Наконец, перед лицом существующего и уже выраженного в письме языка критика ставит своей задачей определить отношение языка к тому, что он представляет. Именно таким образом толкование религиозных текстов насыщалось начиная с XVII века критическими методами: действительно, речь не шла более о повторении того, что уже было в них сказано, а об определении того, посредством каких фигур и образов, следуя какому порядку, каким экспрессивным целям и, словом, какой истине такая-то речь была произнесена богом или пророками в той форме, в какой она нам была передана.
Таково в своем многообразии критическое измерение языка, которое необходимо возникает, когда язык вопрошает самого себя, начиная со своей функции. В классическую эпоху комментарий и критика резко противопоставляются друг другу. Говоря о языке в терминах представлений и истины, критика судит и профанирует его. Сохраняя язык, вторгающийся во всем своем бытии, и вопрошая его относительно его тайны, комментарий останавливается перед трудностями преодоления исходного текста; он ставит перед собой невозможную задачу, всегда возобновляемую, воспроизвести внутри себя рождение этого текста: комментарий фетишизирует текст. Эти два способа обоснования отношения языка к самому себе отныне вступают в соперничество между собой, из которого мы пока не нашли выхода. Возможно, что это соперничество все время усиливается. Дело в том, что литература как привилегированный объект критики после Малларме не перестала приближаться к тому, что есть язык в самом его бытии, и тем самым она требует второго языка, который обладал бы не формой критики, но формой комментария. И действительно, с XIX века все критические языки обременены толкованием, как толкования в классическую эпоху были обременены критическими методами. Тем не менее, пока вопрос о принадлежности языка к представлению не будет решен или по крайней мере обойден в рамках нашей культуры, все вторичные языки будут рассматриваться в альтернативе критики или комментария. И они будут до бесконечности развиваться в их неопределенности.
2. ВСЕОБЩАЯ ГРАММАТИКА
После устранения самостоятельного существования языка остается лишь его функционирование в представлении: остается его природа и свойства, присущие ему в качестве дискурсии, которая есть не более как само представление, представленное словесными знаками. Но какова же в таком случае специфика этих знаков и эта их странная способность, позволяющая им лучше, чем всем другим знакам, фиксировать представление, разлагать его и снова соединять? Какая черта отличает язык среди всех других систем знаков?
На первый взгляд слова можно определить через их произвольный или коллективный характер. В своей первооснове язык, как говорит Гоббс, представляет собой систему пометок, выбранную индивидами прежде всего для самих себя: посредством этих отметок они могут вызывать представления, связывать их, разъединять и оперировать с ними. Это пометки, навязанные сообществу договоренностью или насилием;[77] но в любом случае смысл слов принадлежит только представлению каждого индивида, и, сколько бы он ни принимался всеми, он не имеет другого существования, кроме как в мышлении индивидов, взятых поодиночке: «Слова являются знаками идей говорящего, — говорит Локк, — и никто не может применять их непосредственно как знаки для чего-то другого, чем идеи, которые он сам имеет в уме».[78] Отличает язык от всех других знаков и позволяет ему играть в представлении решающую роль не столько то, что он является индивидуальным или коллективным, естественным или произвольным, сколько то, что язык анализирует представление согласно строго последовательному порядку: в самом деле, звуки могут артикулироваться лишь поодиночке, а язык не может представлять мысль сразу в ее целостности; необходимо, чтобы он ее расположил часть за частью в линейном порядке. Но этот порядок чужд представлению. Конечно, мысли следуют во времени друг за другом, но каждая из них образует какое-то единство, независимо от того, соглашаемся ли мы с Кондильяком,[79] что все элементы представления даны в одно мгновение и лишь рефлексия может их выделить по одному, или с Дестю де Траси, полагавшим, что они следуют друг за другом настолько быстро, что практически невозможно ни наблюдать за ними, ни уловить их порядок.[80] Именно эти сконцентрированные представления нужно развернуть в предложениях: для моего взгляда, «свежесть присуща розе»; в моей речи я не могу избежать того, чтобы она ей предшествовала или следовала за ней.[81] Если бы ум был способен выражать идеи так, «как он их воспринимает», то, без всякого сомнения, он «выражал бы их все сразу». Но это совершенно невозможно, так как если «мысль — простое действие», то «ее высказывание — последовательное действие».[82] В этом состоит специфика языка, отличающая его и от представления (представлением которого он, однако, в свою очередь является), и от знаков (к которым он принадлежит на равных правах). Язык не противостоит мышлению как внешнее — внутреннему или как экспрессия — рефлексии. Он не противостоит другим знакам — жестам, пантомимам, переводам, изображениям, эмблемам,[83] как произвольное или коллективное — естественному или единичному. Но он противостоит им всем как последовательное — одновременному. По отношению к мышлению и знакам он то же самое, что и алгебра по отношению к геометрии: одновременное сравнение частей (или величин) он заменяет таким порядком, степени которого должны быть пройдены последовательно, одна за другой. Именно в этом строгом смысле язык оказывается анализом мысли: не простым расчленением, но основополагающим утверждением порядка в пространстве.