Секунды через две он начал снова:
— Я думал, что рыбы при юго-восточном ветре удаляются в глубь моря, и, если вы будете иметь нужду, то, собирая кисти винограда, не бросайте вместе и лоз, не то вино — как я уже сказал Вашему Благополучию — еще увеличит большие затруднения, чтобы удостовериться, сколько можно утвердительно требовать, то есть, в отношении к объему, смотря по тому, как оно расширяется в различных промежутках скал целой пропасти.
— Ей-ей, не понимаю ни слова из всей этой галиматьи! — воскликнул сердито паша. — Понимаешь ли ты что-нибудь, Мустафа?
— Может ли понять раб ваш то, что не доступно мудрости Вашего Высокомочия!
— Правда, Мустафа! — сказал паша.
— Со временем все это будет ясно Вашему Благополучию, — сказал сумасшедший, — но для этого необходимо выслушать мою историю до конца. Тогда все разовьется, как клубок шелка, который с первого взгляда кажется запутанным.
— Если это так, — отвечал паша, — то не лучше ли начать рассказ с конца и кончить началом? Далее!
Что может быть привлекательнее, прекраснее юной матери с ее первенцем на груди? Сладкие губки и поцелуи дитя, разжигающая вас прелесть распустившейся девы, краснеющая, улыбающаяся и вместе с тем трепещущая юная невеста — все это ничто в сравнении с женщиной во всем цвете красоты своей, исполняющей свое земное назначение, когда глаза ее сверкают тем глубоким восторгом, который дается ей взамен прошедших часов забот и боязни.
— Но не утомляю ли я Ваше Благополучие!
— Уаллах эль неби! Клянусь Богом и его пророком, что это справедливо. Вся история твоя такова, как и начало?
— Нет, паша! О, если бы она была вся такова! Милосердый Боже! Почему ты допустил этот удар? Разве был я неблагодарен? Разве глаза мои не были полны слез признательности и любви в то мгновение, когда они кинулись на нас, когда они приставили к груди моей свое смертоносное оружие, когда, невзирая на отчаянные вопли матери, они вырвали из ее трепещущих рук малютку и бросили его на землю, когда я поднял его и когда пистолет жестокосердого турка прекратил его существование?.. Вижу еще теперь алую кровь, текущую из этой крошечной груди; я прижал губы к смертельной ране, с жаром лобызал я эту кровь!.. Вижу, как они тащат ее, лишенную чувств… Паша! В одну минуту меня лишили всего — жены, ребенка, дома, свободы и рассудка, и теперь перед тобой стоит безумный и раб! Он замолчал, вскочил на ноги и начал громким голосом:
— Но я знаю, кто они; я знаю всех их; знаю, где и она! И теперь на этом месте, паша, ты должен оказать мне свое правосудие! Вот убийца моего дитя, похититель жены моей, разлучивший меня с нею; я требую у него ответа в твоем присутствии.
С этими словами раб бросился на испуганного Мустафу, схватил его одной рукой за бороду и начал колотить по голове слева и справа его тюрбаном.
Стража бросилась на безумного и освободила бороду Мустафы из рук его. Поделом ему — не пускай в диван сумасшедших!
Бешенству паши не было границ, и голова безумного не удержалась бы на плечах, если бы Мустафа не удержал пашу. Он объяснил ему, что простолюдины почитают безумных и бешеных за особенно покровительствуемых небесами и что такой поступок, без сомнения, подаст повод к возмущению. Безумный был выведен стражей, которая оставила его не ранее, чем он находился в значительном расстоянии от дворца.
— Аллах Керим! Бог милосерден! — воскликнул паша, когда безумный был выведен. — Хорошо еще, что он не подумал, что я похититель его жены.
— Аллах да сохранит от этого Ваше Благополучие! Он выдернул почти всю бороду раба вашего, — сказал визирь, приводя в порядок тюрбан.
— Мустафа, заметь, что никогда не должно принимать навязывающих свои истории. Я уверен, что добровольно предлагаемое никуда не годится.
— Сама мудрость говорит устами Вашего Благополучия! Никто не захочет расстаться с тем, что имеет для него какую-нибудь цену: золота не попирают номми и алмачов не находят в местах, озаряемых солнечными лучами. Мы должны отыскивать их в мрачных шахтах, вырывать из земли. Не угодно ли будет Вашему Благополучию прослушать теперь перевод моего грека?
— Пожалуй, — сказал паша в довольно дурном расположении духа.
Грек явился и после обычных поклонов начал читать следующее.
Рукопись монаха, в которой рассказывается, каким образом был открыт остров Мадера
Прежде, чем предстану перед справедливым Судьею, для умилостивления которого уже много лет провел я в посте и молитве, хочу для блага других рассказать историю человека, который, предавшись гибельной страсти, омрачил остаток дней своих и сократил жизнь обожаемой им женщины, сообщницы в его преступлении. Да будет известно всем мое признание, да послужит пример мой предостережением для других. О, если бы чистосердечное мое раскаяние и слезы, пролитые мною, могли изгладить мое преступление из книг человеческого ослушания и упорства, которые в день страшный будут там на весах правосудия!
Пройдет еще несколько дней, и бренное тело мое превратится в то, из чего оно создано — в прах, и буря разнесет его по лицу земли, и произрастет из него репейник, враг плодородия земли, или хлебный колос, поддерживающий существование человека, или паслен с его ядовитым плодом, или фиалка, разливающая из своего незаметного уголка благоухание в воздухе. Скоро это сердце с его бешеной любовью, истерзанное столькими страданиями, успокоится навеки. Душа, эта плодоносная долина сперва и голая, бесплодная степь после, — душа, беспрерывно обуреваемая неодолимой силой страсти и бессильная противиться ее стремлению, скоро, скоро успокоится от непрестанной бесполезной борьбы. Еще несколько дней, и я предстану перед оскорбленным мной, но милосердным Искупителем, который, принесши в жертву себя за нас, плачет при невнимательности ко всему, что Он ниспосылает нам для избавления. Да послужит история Гейнриха примером для тех, которые готовы увлечься первым порывом страсти и которые при открытии своего заблуждения думают, что раскаяние уже поздно, и, подобно мне, невзирая ни на убеждения рассудка, ни на голос совести, увлекаются безвозвратно в бездну порока.
Родом я англичанин; родителей лишился на пятом году, но образ матери еще и теперь неясным призраком носится передо мною; я помню, как она, держа меня на коленях, каждый вечер складывала мои маленькие ручонки для молитвы, как потом, отходя ко сну, благословляла дитя свое.
Лишившись родителей, советы которых в поздние годы могли бы утвердить меня на стезе добродетели, был я отдан под опеку человека, который, заботясь о моих мирских выгодах, думал, что вполне исполнял долг свой. Хотя мое воспитание и не было оставлено без внимания, но никто не думал посеять в неопытной душе доброе семя, которое впоследствии принесло бы обильные плоды. Имея от рождения пылкий, нетерпеливый темперамент, упорную волю, которая от встречавшихся ей препятствий делалась еще упорнее, давал я в сердце своем место каждому чувству. Более всего я ненавидел убийственное бездействие. Страсть к беспредельной деятельности росла с годами; я предпочитал все трудности, опасности, даже страдания и угрызения совести тому тихому свету в сердце, которому столь многие завидуют. Я не мог жить без сильных ощущений; без них был я подобен несчастным, которые поутру непременно должны порядочным приемом водки, своего эликсира, восстановить растраченные силы и расшевелить нервы. Внешняя жизнь моя была подобна внутренней: я беспрестанно менял места своего жительства и занятия. Я горел желанием превратиться в незримый ураган и без отдыха носиться над бушующим морем. Ночью был я счастлив, потому что, когда сон налагал печать свою на глаза мои, мне всегда представлялось, что я имею способность летать по воздуху, что я с быстротой орла ношусь над подобными себе и с высоты с презрением взираю на них с их вечными мелочными заботами.