Например, Черепаха в течение нескольких первых месяцев нашего с ним пребывания на вилле, помнится, не раз уничтожал свои творения при таких обстоятельствах. Ибо, если я довольно легко приспособился к существовавшему там порядку вещей, то в картинах моего старого приятеля то и дело появлялись элементы, явно противоречившие основным принципам Мориямы. И я не раз вступался за него перед нашими новыми коллегами, объясняя, что он не нарочно и никакой «неверности учителю» тут усматривать не стоит. В тот период Черепаха часто подходил ко мне с расстроенным видом, отводил меня в сторонку и, показывая наполовину законченную работу, шепотом спрашивал: «Оно-сан, скажи, пожалуйста, это так, как сделал бы и наш учитель?»
И порой даже я приходил в отчаяние, обнаружив, что он опять совершенно непреднамеренно использовал в своей работе какой-нибудь элемент или прием, который здесь сочтут оскорбительным. А ведь понять основные приоритеты нашего учителя было совсем не трудно. Сэйдзи Морияму недаром частенько называли «современным Утамаро»[8], хотя ярлык этот клеили в те времена — и порой чересчур поспешно — на произведения любого приличного художника, специализировавшегося на создании портретов женщин из «веселых кварталов».
Впрочем, прозвище «современный Утамаро» в целом довольно хорошо отражало основные тенденции творчества Мориямы, ибо он действительно пытался «осовременить» традицию Утамаро; на многих самых известных его картинах — скажем, «Перевязывание барабана для танцев» или «После купания», — женщина изображена со спины, в классической манере Утамаро. В его работах возникают и другие классические мотивы: вот женщина вытирает лицо полотенцем; вот женщина, расчесывающая свои длинные волосы. При этом Мори-сан активно использовал традиционный способ изображения чувств в большей мере посредством ткани, в которую женщина одета или же держит в руках, чем передачей выражения ее лица. И в то же время в его работах явно чувствуется европейское влияние, которое наиболее стойкие адепты Утамаро сочли бы, наверное, кощунственным. Так, Мори-сан давно уже отказался от традиционного очерчивания контура предмета темной линией, предпочитая с помощью «западной» техники — то есть сочетания различных цветов и игры светотени — создавать ощущение объемности. И, несомненно, именно европейцы подсказали ему то, что и создавало основное настроение в его работах: использование полутонов. Изображая своих женщин, Мори-сан стремился окутать их атмосферой, исполненной ночного мрака и меланхолии, и все время — во всяком случае, пока я у него учился, — экспериментировал с цветом, пытаясь передать ощущение, вызываемое светом уличного фонаря. Из-за этого присутствие такого фонаря — хоть где-нибудь в уголке, хотя бы намеком, — стало чем-то вроде фирменного знака его работ. Но для медлительного Черепахи, упорно пытавшегося усвоить особенности метода Мориямы, типичным было именно то, что он — уже целый год проведя на вилле! — по-прежнему использовал такие цвета, которые создавали в точности противоположный эффект. И он каждый раз удивлялся, почему его опять обвиняют в «неверности», ведь он уже не забывает включить в свою композицию уличный фонарь.
Несмотря на все мое заступничество, Сасаки, да и многим другим, явно не хватало снисходительности к Черепахе, и временами их отношение к нему угрожало стать таким же враждебным, как это было на фирме мастера Такэды. А затем, где-то на второй год нашего пребывания на вилле, неожиданные перемены стали происходить с самим Сасаки. В итоге это привело к тому, что теперь уже он стал жертвой враждебного отношения остальных, и проявлялось это куда более жестоко, чем в период травли Черепахи, которую Сасаки и затеял.
Известно, что в любой группе учеников рано или поздно выявляется лидер — обычно это тот человек, способности которого учитель выделил особо, как предмет для подражания. Именно этот лидирующий ученик, лучше других усвоивший идеи учителя, чаще всего берет на себя функции основного их интерпретатора перед менее способными или менее опытными. Но верно и то, что, именно в силу своего таланта, тот же лидер раньше других замечает и недостатки своего учителя, или, скажем, у него возникает своя собственная точка зрения, весьма отличная от воззрений наставника. Теоретически, конечно, любой хороший наставник должен был бы смириться, принять как должное и даже приветствовать то, что его подопечный обретает зрелость суждений. В реальности, однако, у наставника в таких случаях возникают порой весьма сложные чувства. Когда слишком долго и трудно пестуешь кого-то из одаренных учеников, невероятно трудно воспринимать такие признаки его созревшего таланта иначе, чем предательство, отрицание того, чему ты его учил; вот тут как раз и складываются иногда достойные сожаления ситуации.
Конечно, то, что мы творили с Сасаки после его споров с учителем, совершенно недопустимо, так что, пожалуй, не стоит и рассказывать об этом. Но мне все же хотелось бы описать тот вечер, когда Сасаки наконец не выдержал и ушел от нас, — этот вечер я помню особенно отчетливо.
Было уже поздно, и многие давно спали, но сам я лежал без сна в одной из темных полуразрушенных комнат виллы, когда вдруг услышал голос Сасаки. Он обращался к кому-то с веранды, но, похоже, ответа так и не получил. Вскоре послышались его шаги, он остановился у входа в одну из соседних комнат и снова что-то сказал, и снова ответом ему было молчание. Опять послышались его шаги, затем шорох, и я догадался, что он, раздвинув перегородку, проскользнул в комнату, смежную с моей.
— Мы столько лет были близкими друзьями, — услышал я его голос — Неужели нет желания хотя бы поговорить со мной?
Никакого ответа от того, к кому он обращался, не последовало, и он сказал:
— Неужели вы даже не скажете, где мои картины?
Ответа по-прежнему не было. В темноте я слышал, как скребутся крысы под полом в соседней комнате, и мне казалось, что эти звуки и есть некий ответ на вопросы Сасаки.
— Если мои картины столь оскорбительны для вас, — продолжал Сасаки, — почему же вы не отдаете их мне? Мне они сейчас очень нужны, я хочу забрать их с собой, куда бы мне теперь ни пришлось пойти. Больше мне с собой нечего взять.
И снова в ответ послышалась лишь возня крыс под полом; затем наступила полная тишина, и длилась она так долго, что я уж решил, что Сасаки так и ушел — так сказать, молча канул во тьму. Но тут снова раздался его голос:
— В последние дни все вели себя по отношению ко мне просто ужасно, но хуже всего то, что вы не пожелали сказать мне ни слова в утешение.
Снова последовало молчание. Затем Сасаки сказал:
— Неужели вы даже не посмотрите на меня, не пожелаете мне удачи?
И вскоре я услышал шуршание перегородки и легкие шаги Сасаки, когда он, сбежав с веранды, быстро пошел по двору прочь.
После ухода Сасаки о нем на вилле почти не вспоминали, а если и упоминали изредка, то без имени — просто «этот предатель». До какой степени оскорбительна была для нас сама память о Сасаки, я вспоминаю, воскрешая в памяти яростные стычки, завершавшие порой наши жаркие споры.
В теплые дни мы обычно полностью раздвигали перегородки в своих комнатах, и если несколько человек собирались у кого-то, то через двор они могли отлично видеть «группировку противника», собравшуюся в противоположном крыле. В итоге какой-нибудь «остроумец» обязательно начинал первым, сперва просто выкрикивая всякие насмешки в адрес оппонентов, но вскоре представители обеих группировок дружно высыпали на веранду и принимались через двор осыпать друг друга оскорблениями. Подобное поведение кажется, наверное, на редкость глупым, но, видно, было что-то такое в самой архитектуре виллы — точнее, в ее акустических особенностях, благодаря которым во время подобных словесных поединков возникало звонкое эхо, — что вдохновляло нас на подобные «игрища». Оскорбления разносились по всей округе — мы могли издеваться над чьей-то мужской удалью или над чьей-то только что законченной работой, но по большей части определенных границ не переступали, не имея все же намерения серьезно ранить кого-то. И, помнится, частенько этот «обмен любезностями» заставлял обе стороны хохотать до слез. В общем-то, эти громогласные распри больше напоминали задиристые, но вполне дружелюбные семейные перепалки, ибо мы действительно жили тогда на вилле как одна семья. Однако раз или два, когда кто-то ко всяким оскорблениям добавлял еще и имя Сасаки, ситуация выходила из-под контроля, и мы, отбросив всяческие ограничения, дружно высыпали во двор, где принимались драться уже всерьез. Довольно скоро нам пришлось понять, что никого нельзя даже в шутку сравнивать с «этим предателем», ибо вряд ли это будет принято с юмором.
Теперь вы, наверное, легко можете представить себе, сколь неистовой и всеобъемлющей была наша преданность учителю и его принципам. Оглядываясь назад и хорошо зная все недостатки подобного воспитания, легко критиковать учителя, поощрявшего такую атмосферу. Но, с другой стороны, любой, кто был когда-либо одержим честолюбивыми мечтами, кто чувствовал, что способен достичь определенных высот, кто испытывал потребность как можно шире распространять свои идеи, должен проявить понимание и сочувствие к тем методам, с помощью которых Мори-сан управлял нами. Ибо — хотя сейчас мои слова и могут показаться смешными в свете того, чем закончилась карьера Сэйдзи Мориямы, — в те времена его заветной мечтой было ни много ни мало фундаментальное переосмысление самого подхода к живописи, по крайней мере среди художников нашего города. Вот о чем мечтал он, когда столько времени и здоровья отдавал пестованию своих учеников, и об этом, наверное, важно помнить, когда рассуждаешь о правильности методов моего бывшего учителя.