- То есть как? - возмутилась Симона. - Вы ведь говорили, что дядя Проспер никогда в жизни не пожертвует своим гаражом.
- А разве он им пожертвовал? - удивился Морис. - Ты получила его согласие? - Все широкое умное лицо Мориса смеялось.
Симона рассердилась.
- Кто вам вообще сказал, - наивно напустилась она на него, - что это сделала именно я?
Морис расхохотался громко, добродушно.
- Ах ты мой повинный ангелочек, - сказал он, - да так по-ребячески все это устроить никто, кроме тебя, во всем мире не сумел бы. Ведь есть другие, гораздо более незаметные способы. Ну хотя бы сахару в бензин подсыпать; на какое-то время это дает эффект. Но мне непонятно, зачем ты ото сделала, если теперь отпираешься? Все это только в одном случае имеет смысл - если это сигнал. Не думала же ты в самом деле остановить немецкие танки тем, что уничтожишь бензин мосье Планшара?
Симона молча, задумчиво слушала его.
- Я поступила неправильно, Морис? - спросила она робко, по-детски.
Морис искоса поглядел на нее. Она сидела слегка напряженно, скромно, как примерная ученица, которая старается сделать все как следует. Морис был обезоружен. В его голосе послышались теплые нотки.
- Неправильно, детка? - переспросил он. - Нет, этого сказать нельзя. Но польза невелика, а опасность огромна.
Впервые Морис разговаривал с пей сердечно, как настоящий друг. Симона была счастлива. Ей даже не мешало, что он обращался с ней как с ребенком. Она верила в его опыт, в его суждение. И если даже он не одобрял ее поступок, то понимал ее лучше всех других. Теперь, когда она знала, что судьба ее ему не безразлична, она почувствовала себя вне опасности.
- И вы действительно думаете, - спросила она, помолчав, - что все, даже немцы, знают, что это сделала я?
- Конечно, - ответил Морис.
- Но если, - продолжала Симона, - немцы установили, что это произошло до их прихода, значит, все в порядке, верно? Вы ведь сами так сказали?
- Этого я не говорил, Симона, - ответил Морис. - Во-первых, боши, если им понадобится, могут в любой момент вытащить эту историю на свет божий. А во-вторых, главная опасность вовсе не в бошах.
Симона удивленно посмотрела на него.
- О, святая простота, - потешался Морис. - Разве ты не понимаешь, что этот поджог бесит наших фашистов гораздо больше, чем бошей? Наши фашисты, маркиз и твой дядюшка, никогда не простят тебе, что ты подложила им такую свинью. Уж будь на этот счет покойна. Для чего, скажи на милость, впустили они бошей в страну? Для того, чтобы беспощадно расправиться наконец с теми, кого они называют подрывателями основ. И вдруг являешься ты и портишь им всю обедню. Думаешь, в их глазах это патриотизм? Нет, бунт. Тем более что это сделала ты, дочь Пьера Планшара. Тут пахнет коммуной, пахнет революцией. Только теперь, моя милая, и начинается война. Отныне твоя жизнь на вилле Монрепо райским блаженством не будет.
За его легким, насмешливым тоном Симона чувствовала жестокую правду. Она вспомнила мадам, как та сидела в ярком свете одна, черная, попыхивая сигаретой, и мороз пробежал у нее по спине. В глубине души Симона понимала, что Морис прав, только теперь война начинается. Но она не желала признать, что ото так. В Морисе говорит чистейшее предубеждение, его ненависть, он всегда был несправедлив к дяде Просперу.
- Это неправда, - горячо запротестовала она. - Вы всегда точили зубы на дядю Проспера, помните, это заметил даже старик Жорж. Я никогда не поверю, чтобы дядя Проспер мне что-нибудь сделал.
Морис, улыбаясь, лишь посмотрел на нее.
- Рад за вас, если вы так думаете, мадемуазель. - Он пожал плечами.
Симона вдруг переменила тон.
- А если бы они захотели со мной что-нибудь сделать, - спросила она доверчиво, - вы помогли бы мне, Морис?
- Странный вопрос, - ответил Морис. - Чем может тебе помочь какой-то шофер, если против тебя ополчится вся германская военная машина?
- Вы же сказали, - тихо возразила Симона, - что это не обязательно должны быть немцы.
- Ну, если так, - сказал Морис и усмехнулся. - Смотри-ка, ты совсем не так глупа, как кажешься. Конечно, мы тебе поможем. - Морис сказал это очень просто, но слова его прозвучали убедительно. - Мы все солидарны с тобой.
- Спасибо, Морис, - сказала Симона. Она почувствовала большое облегчение.
- А теперь тебе пора идти, - сказал он.
- Почему пора? - спросила она: было еще рано. Уж не хочет ли он от нее избавиться?
- Ты разве не знаешь? - ответил он. - Ведь теперь у нас время передвинуто на час вперед. Немцы, как пришли, ввели свое время. Ночь наступает у нас часом раньше.
У Симоны сжалось сердце. И время теперь в Сен-Мартене немецкое.
Она простилась с Морисом. Когда она, возвращаясь домой, шла со своим велосипедом по городу, она еще явственней чувствовала, что все глядят ей вслед и шушукаются за ее спиной. Но это уже не доставляло ей удовольствия, а смущало и было противно.
Симона поехала домой, радуясь, что Морис теперь ее друг. Но с ним нелегко. С какой злостью и презрением говорил он о дяде Проспере. Он не прав. Не может быть, чтобы он был прав.
Войдя в дом, она увидела шляпу дяди Проспера на обычном месте. Значит, он вернулся. Сейчас, сию минуту она убедится, она воочию убедится, что Морис к нему несправедлив. Но она услышала, что дядя Проспер разговаривает с мадам, а ей не хотелось встретиться с ним в присутствии мадам, она хотела сначала поговорить с ним с глазу на глаз.
Симона переоделась. Как всегда, приготовила ужин. Она искала случая поговорить с дядей Проспером.
Мадам вошла в кухню. Внимательно оглядела все, что Симона приготовила, и велела поджарить гренки к супу. Затем холодно и вежливо, как всегда, сказала:
- В связи с последними событиями я вынуждена дать тебе кое-какие указания, Симона. Мой сын пожелал, чтобы некоторое время ты не показывалась в городе. Поэтому впредь ты из дому никуда отлучаться не будешь. А затем, в ближайшие дни нам с сыном придется и за столом обсуждать вопросы секретного характера, поэтому мы решили, чтобы ты ела не за общим столом, а одна, на кухне.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ПРОЗРЕНИЕ
1. ЛИЦО ДЯДИ ПРОСПЕРА
Симона работала в саду. На ней был вылинявший комбинезон из грубой ткани и большая соломенная шляпа. День клонился к вечеру, но было еще очень жарко.
С тех пор как мадам запретила ей есть за одним столом с дядей и объявила ее пленницей, прошла всего одна неделя, - неделя, бедная событиями. Симону ни о чем не спрашивали, никто не требовал ее к ответу, никто не хотел ее выслушать - ее попросту заперли здесь и выключили из жизни. Мадам ограничивалась необходимейшими указаниями; дядю Проспера Симона видела только в присутствии мадам, ей так и не удавалось поговорить с ним наедине.
Ей не говорили, что происходит в городе, в стране, что думают о ней и о ее деянии в Сен-Мартене. Она ничего, ничего не знала. Что установило следствие? Привело оно к чему-нибудь? Предприняли боши что-нибудь против дяди Проспера? Наложили они арест на фирму?
Тяжело было находиться в полном неведении. Она ломала себе голову, стараясь представить себе, что ждет ее, но ни до чего не могла додуматься.
Мадам - ее враг, в этом Симона не сомневалась. То, что мадам ее ни в чем не укоряла, то, что она упорно хранила холодное, злобное молчание, доказывало лишь, что она замышляет недоброе против нее, Симоны. Ну а дядя Проспер, что же он? Ведь он не любит таить свои чувства, он предпочитает изливать их вслух, давать волю своему гневу. То, что и он проходил мимо нее молча, только изредка бросая в ее сторону хмурые, смущенные взгляды, делалось, конечно, тоже в угоду мадам, а не по собственному побуждению. Как тяжело, что дядя Проспер сразу взял сторону мадам, даже не выслушав Симону.
За неделю своего одиночества, молчания и домашнего ареста Симона повзрослела, стала увереннее в себе. Она произвела смотр своим друзьям и убедилась, что надеяться ей, собственно, не на кого. Папаша Бастид, мосье Ксавье, Этьен - они недостаточно изворотливы, чтобы найти средство помочь ей, хотя они и преданны ей всем сердцем и, несомненно, пытались что-нибудь для нее сделать. Но тут они просто бессильны. С Морисом, конечно, она не так тесно связана; но если кто и мог бы помочь ей, так только он: он знает, чего хочет, он debrouillard, он настоящий мужчина. Сердце у нее радостно бьется, когда она вспоминает о разговоре на скамье под вязами. Досадно, что только один-единственный разок они поговорили, как друзья.
Симона работала у ограды в западном углу сада. Сад был расположен на склоне холма. Хотя он и занимал большую территорию, но вся она была на виду, и только этот уголок у ограды, с западной стороны, не был виден из окон дома. В каком бы углу сада или дома Симона ни работала, она чувствовала на себе надзирающее око мадам, только здесь оно ее не достигало, и весь день Симона мечтала о тех минутах, когда ей удастся уйти от постоянной слежки в эту укромную часть сада.
Ограда была высокая, но, став на большой камень, Симона могла выглянуть на дорогу, и отсюда дорога видна была далеко, далеко. То было неширокое, заброшенное шоссе, оно вело к горной деревушке Нуаре, я на нем редко кто появлялся. И все же Симона снова и снова становилась на камень, ухватившись за ограду, она подтягивалась на руках так, что они начинали болеть, и смотрела на дорогу.