Я стоял теперь спиною к толпе и чувствовал, что на меня глядит много глаз. Они словно бы жгли меня — чужие, азиатские эти глаза. Да надо было смываться! И притом умеючи — без лишней спешки, без суеты. И покачнувшись, я сказал слабым голосом:
— Пойти, что ли, отлить… Где тут у вас уборная? И медленно, тяжело шагнул за порог, в холодную предутреннюю тьму.
ЧЕРНЫЕ БЕРЕЗЫ
Мне вдруг начало везти на свадьбы! Не успел я прибыть в следующий улус, как сразу же и там наткнулся на шумное свадебное пиршество.
И опять гомонила и плясала толпа, и лилась рекою хлебная самогонка… Но теперь, наученный горьким опытом, я повел себя по-другому. Демократические замашки пришлось оставить. Я с ходу представился хозяину как государственный чиновник, своего рода начальство. И это в корне все изменило.
На тюрко-монгольских языках понятие „начальник" соответствует таким словам, как «бакша», "сердар", «дарга». И став „даргой", я превратился в почтенную персону! Больше уже никто не покушался на меня, не предназначал меня в жертву. И я мог отдыхать, наслаждаться покоем — и беспрепятственно наблюдать течение этой жизни…
В ней было немало любопытного; помимо свадебных обычаев, внимание мое привлек местный фольклор: предания и песни о битвах с маньчжурами, монголами, русскими, а также песенное искусство. В Хакассии распространено особое, двухголосое, или так называемое „горловое" пение. Искусство это древнее. Исполнитель поет здесь как бы на два голоса — баритоном и дискантом. И странно и дико слушать, как переплетаются разные эти звуки, рвутся, расходятся и затем сливаются, замирая на одной резкой ноте. На высокой ноте, похожей на крик.
Вот в таком исполнении довелось мне услышать песню о березе. Она заинтересовала меня. Я потребовал, чтобы текст перевели дословно. И узнал, что в здешней тайге березы всегда были не белыми, а черными. И побелели они внезапно, в одну ночь, — как раз перед тем, как сюда нагрянули русские… Настоящих черных берез теперь уже нигде не осталось. И с тех пор, вот уже много веков, народ хакасский плачет и ждет, когда же древние эти деревья обретут свои истинный, первоначальный цвет.
Занятная песня, не правда ли? С глубоким смыслом, с двойным дном… Я так об этом и сказал. И сейчас же в набитой битком юрте воцарилась странная тишина.
Сипящий рядом со мною певец заерзал обеспокоенно и бочком, бочком начал отъезжать в сторону. Переводчик (его звали Никола) потупился. Помолчал недолго. И потом сказал, поднимая на меня узкие, холодно блеснувшие глаза:
— Это старая песня, понимаешь? Ее не мы сочинили. Да и вообще, — он растерянно оглянулся, — я, наверное, что-нибудь напутал, не все точно перевел…
Он смотрел на меня ледяным немигающим волчьим взглядом. И я сразу же понял, что опять влип в историю.
* * *
Здесь снова следует вспомнить — какая это была пора! Стояла осень пятьдесят пятого. С того дня как умер Сталин, прошло около двух лет и никаких видимых перемен еще не случилось в стране. Общий уклад сохранялся прежним, во всяком случае, в глухой провинции. А значит, и все былые понятия и нормы — они тоже еще оставались. И прежде всего оставался страх… Страх перед репрессиями, боязнь террора; в сущности, таков был дух тогдашней эпохи!
Боялись все, даже такие „окраинные" люди, как эти хакасы. Впрочем, люди окраин знали, что такое террор, пожалуй, получше многих других… Ведь именно в дикую эту Азию, в сибирскую глушь сгоняли каторжников и ссыльных.
Основные, самые мощные лагеря располагались, конечно, в арктической зоне, но и здесь, на юге Сибири, их тоже хватало. Метастазы Гулага успели проникнуть всюду. И ни для кого не было секретом, за что попадали люди в мясорубку террора… За что? Да за что угодно! За малейшее высказанное вслух сомнение, за случайно оброненное слово. Да даже и не за слово — за мысль!
Достаточно было указать в доносе, что такой-то сосед или друг, или родственник грешит недозволенными мыслями, и сразу же приходила в движение бездушная милицейская машина. И человека, указанного в доносе, ничто уже спасти не могло. Информация, поставляемая осведомителями, проверке не подлежала; она служила сигналом к немедленному действию! И в этом было что-то мистическое и жуткое. И неотвратимое, как снежный обвал.
И именно этого и испугались теперь хакасы; испугались, что я донесу на них, обвиню их в антисоветских, антирусских настроениях… За такие настроения по существующему тарифу давалось обычно от десяти до пятнадцати лет. И данный тариф был тоже известен здесь! Вот почему столь тягостной стала воцарившаяся в юрте тишина. Она дышала отчаянием и ненавистью. Хакасы теперь видели во мне врага — и в этом я сам был виноват! Ведь я же представился им как „дарга", как государственный чиновник. А к чиновникам отношение всегда и везде одинаковое; им не верят и добра от них не ждут.
И глядя в ледяные, волчьи глаза переводчика, я подумал: если в первом случае — в предыдущем улусе — мне удалось уйти безнаказанно, то здесь вряд ли удастся. Я переиграл. И живым меня отсюда, пожалуй, уже не выпустят. И надо сейчас что-то срочно придумывать, как-то выкручиваться…
В конце концов я выкрутился. Но далось мне это нелегко. Пришлось долго объяснять, что я — чиновник особый, занимающийся не политикой, а литературой. И интересуюсь местным фольклором просто как поэт. И собираю его для себя лично…
Для вящей убедительности я даже показал им старый номер газеты с опубликованными там моими стихами, а затем прочел новое стихотворение — из хакасского цикла:
Здесь заря идет с границ Китая.Сумеречь вечерняя — с Алтая.И подать до Индии рукой.И такой простор, такой покой…Зной. Гортанный говорок ручья.Светлая Хакассия моя!По степной стерне, по горным склонам,вьются тропы — прошлого следы.Говорят, что ханы из Ордык Енисею ездили с поклоном…
И по мере того как я декламировал, лица хакасов становились мягче, добрее. Угрюмая настороженность сменялась медленными улыбками. Я заметил: стихи им понравились. Ведь речь здесь шла об их земле! И еще я заметил: они помаленьку начали верить мне… И тут я мысленно возблагодарил Господа Бога за то, что Он послал мне дар поэта! Ведь в самом деле, не будь я стихотворцем, как бы я смог иначе убедить хакасов в том, что я человек неопасный, чиновник с душой?..
Потом опять мы выпили. И снова начался разгул. Когда пляска кончилась, мы вышли с переводчиком покурить и проветриться.
Присев возле юрты на корточки, я сказал: