достижение всего человечества, пожелавшего слить Его и Ее в едином биении. Возможно, именно поэтому Тагор назвал Тадж–Махал «мраморной слезой, катящейся по щеке Времени».
XXIV. Птица, поющая в руинах
На рассвете я снова отправился увидеть Тадж–Махал. На самом деле, мне не пришлось никуда идти: ночь я провел там же, уснув в траве неподалеку. Когда первые лучи солнца засияли над горизонтом, я уже шагал, рассматривая Тадж–Махал с разных сторон. Его белый купол порозовел, а драгоценные камни в стенах переливались в утреннем свете. В полноте своей формы он воплощает квадратуру круга: круглый купол центральной постройки опирается на большую квадратную платформу. В четырех углах этой террасы вздымаются изящные минареты: пара у переднего края платформы поставлена чуть шире, чем та, что поднимается сзади — такая планировка придает гробнице дополнительную глубину перспективы при взгляде из главных ворот. Но интересней всего окружность в центре квадрата, потому что это форма священной мандалы.
Когда в начале столетия философ Кайзерлинг увидел этот монумент, он сказал, что «душа Тадж–Махала, как и сама постройка, не имеет окон». Но Тадж и должен был быть построен именно так, потому что у мандалы лишь один вход, и нет других отверстий. Более того, этот единственный тайный вход нелегко найти. Если бы здесь были окна, ночные воры могли бы проникнуть и похитить сокровище сердца.
В руинах у Фатехпур–Сикри поет птица. Она подает голос на рассвете и не умолкает до полудня, ее крик однообразный и мертвящий. Птицу эту обычно нельзя увидеть, потому что она прячется в траве за разрушенными стенами старого города, или скрывается в куполах высоко над крышами дворца Великих Моголов.
В полдень во Фатехпур–Сикри всё замирает, парализованное жарой, а воздух окрашивается свечением красного песчаника. Камни этих дворцов и павильонов отражают попытку короля–философа понять эфемерное и использовать интеллект как средство постижения вечности. Но эти старания пошли прахом: ведь над симметрией асимметричного, над равновесием неупорядоченности, птица всё так же выводит монотонную, убийственную ноту — и земное время по–прежнему торжествует.
Невозможно проигнорировать урок Фатехпур–Сикри — доказательство итоговой бесполезности сознательного умственного усилия. Здесь, несмотря на высоту вдохновения и величие интеллекта, всё было обречено на неудачу. Сознательная мысль не обнаружит тайного входа мандалы, не откроет дверь во Дворец на вершине Древа Рая. Это открытие требует иных средств, и перво–наперво нам нужно найти синего Змея, всё еще живущего внутри нас. Это тот изначальный змей, что обвил кольцами Древо Рая еще до рождения Евы.
Часть этого образа отразилась и в Тадж–Махале, представляющем собой мандалу без окон. Змей угнездился в этом строении, и поэтому Тадж–Махал пребудет вечно. Хотя этот комплекс в Агре однажды может стать прахом, он вновь будет воссоздан где–то еще, по тому же образу.
XXV. Усталость
Я снова возвратился в свою комнату в Нью–Дели, но теперь меня преследовало странное недомогание. В частности, я болезненно остро ощущал запахи и потерял аппетит. Один вид плода манго вызывал дурноту, и я хотел только одного — лечь и не вставать. Я проводил часы, недвижно вытянувшись на постели и стараясь не замечать шума обезьяньей возни снаружи, и уж подавно не глядеть в окно.
Вскоре я понял, что подхватил лихорадку. Я не мог спать по ночам, и если на мгновение и удавалось забыться, я тут же снова просыпался: одновременно дрожа и обливаясь потом. Я знал, что нездоров, но совершенно не понимал, в чём причина. Сикх, прислуживавший мне, предложил встретиться с доктором, практикующим аюрведу — традиционное медицинское искусство страны, но я не приложил к этому никаких усилий. Ощущения опустошенности и тягот всё усиливались, и вскоре я стал чувствовать омерзение ко всему, что увидел и пережил в Индии. Вязкий пот и тлетворные запахи, пыль дорог, воспоминания о больных и нищих стали одолевать меня, и я желал бежать прочь.
Потом, наконец, ко мне пришел врач. Он сидел у постели, не говоря ни слова, и через какое–то время исчез. Кажется, он навещал меня почти неделю, хотя я и не осознавал того. Иногда он что–то говорил мне, но чаще оставался безмолвен. Это был не доктор аюрведы, а современный аллопат, обученный в Индии. В один из дней он обратился ко мне с вопросом:
— Вы видели храмы Кхаджурахо, их сексуальные скульптуры? Я немного изучал психологию, и эти скульптуры кажутся мне очень любопытными. Они воплощают в себе весь метод тантры, посредством которого достигается контроль над разумом на пике сексуального наслаждения…
Я лишь отрывками мог слышать его слова, но он продолжал говорить.
— Не будем беспокоиться о вашей болезни, пусть она излечит себя сама. Со временем мы узнаем, что было ей причиной. А сейчас расскажите мне что–нибудь о ваших внутренних переживаниях. Вы были в Кхаджурахо? Когда вы будете чувствовать себя лучше, я прочту вам комментарий к Бхагават–Гите, написанный с более научной точки зрения; я также дам вам почитать что–нибудь написанное доктором Вазантом Реле о раджа–йоге или кундалини–йоге. Эти старые боги Кхаджурахо придают Кундалини очень большое значение. Хотя сегодня, полагаю, этот феномен назвали бы либидо…
— Змей! — воскликнул я. — Змей Кришны, флейта Кришны…
Когда доктор ушел, вернулся жар, и за ночь я пережил множество кошмаров. Я видел змей с тысячами голов, и каждая была головой доктора, вещавшего мне о Бхагават–Гите, но слова появлялись резко и бессвязно, как будто наговаривались в диктофон. Была и секретарша, фиксировавшая монолог доктора, и клацанье ее печатной машинки отдавалось болью в моей голове. Проснувшись, я чувствовал лихорадочный пульс в висках, а голова, казалось, вот–вот расколется надвое.
Днем я увидел сикха, сидящего в углу комнаты. Он не оставлял меня без присмотра, потому что был обеспокоен моим нездоровьем. Потом в комнату вошел неприкасаемый, чьим делом было подметать полы, и поднял тучи пыли, заставившие меня задыхаться.
Тогда я понял, что не смогу терпеть больше. Я осознал и то, что кризис этот имеет внутреннюю, душевную причину. Вероятно, он стал результатом напряженного раскола, причиненного вторжением скептицизма в мое долгое, кажущееся бесконечным, паломничество.
Снова пришел доктор, и сев у моей кровати, сказал:
— Я знаю, что это. Малярия.
Точность его диагноза показалась мне сомнительной, и я начал беспокоиться. Потом я вспомнил о Сивананде, толстом свами, песни и танцы которого я видел в Ришикеше, у Ганги, и которого почитали будто китайского Будду. Почувствовав внезапное вдохновение, я отправил ему послание, сообщив, что болен, и попросив его подумать обо