Слова Марианины, звук ее голоса, ее бесхитростные манеры, дивная красота ее гибкой фигуры пробудили в душе Беренгельда множество ярких воспоминаний. Спустя несколько дней он обнаружил, что Марианина заполонила все его мысли. Он испугался и стал размышлять, в чем разница между настоящей любовью и любовью вымышленной, внушенной ему госпожой де Равандси. Тем не менее он решил ни за что более не пускаться по волнам этого бурного моря, прежде чем не получит весомых доказательств вечной любви.
Несколько дней спустя после той встречи он вновь отправился к поросшему мхом камню, где тогда его нашла Марианина. Взбираясь на гору, он заметил, что Марианина сидит на самом краешке этой каменной скамьи, оберегая его место с поистине религиозным благоговением.
— Марианина, — произнес он с необъяснимым страхом, — я пришел, поддавшись очарованию твоих речей; я исследовал свое сердце, нашел в нем твой образ и понял, что именно тебя я люблю настоящей любовью!
Это были его первые слова, и он медленно, одно за другим ронял их, застыв как изваяние и сжимая руку Марианины.
Чтобы лучше понять восторг, охвативший девушку, нам придется описать восхитительный пейзаж, открывавшийся их взорам: тихая долина у подножия Альп, живописно раскинувшееся в ней селение, чистый горизонт и луг, сияющий красками нарождающегося дня. В эту минуту природа напоминала юную новобрачную, выбежавшую навстречу своему супругу и покрасневшую от его первого поцелуя.
Марианина плачет от радости, хочет ответить, но не в силах, и пленительно улыбается; эта улыбка сквозь слезы сравнима только с весенним утром.
— Но, — продолжал Беренгельд, — знаешь ли ты, что такое любовь?
— Даже если бы знала, я бы все равно хотела не знать о ней ничего, чтобы слушать, как говоришь о ней ты, и понять, люблю ли я.
Из ответа следовала ее совершеннейшая убежденность в том, что она якобы ставила под вопрос: сама природа учит женщин удивительному искусству рассказывать о своих чувствах словами, в которые вложено совершенно иное содержание.
— Марианина, любить — это перестать быть собой, подчинить все имеющиеся у человека чувства — страх, надежду, боль, радость, удовольствие — единственной цели, погрузиться в бесконечность, уничтожить все преграды для бурного моря чувств, посвятить себя целиком одному-единственному существу, жить и мыслить только ради его счастья, находить величие в низменном, сладость в слезах, наслаждение в горе и горе в наслаждении, отбросить все противоречия, все чувства, за исключением ненависти и любви, и, наконец, раствориться в нем и дышать одним с ним дыханием!..
— Я люблю, — тихо ответила Марианина.
— Любить, — возбужденно продолжал Беренгельд, — значит жить в идеальном мире, возвышенном и блистающем всем своим великолепием; значит уметь наслаждаться чистотой небес и красотой природы, иметь только два способа существования и два деления времени: когда он здесь и когда его нет; из всех времен года знать только весну, наступающую, когда он здесь, и зиму, начинающуюся, когда его нет. Если цветы вокруг улыбаются и небосвод светлей самой чистой лазури, но его нет рядом, все вокруг блекнет; в целом мире существует только один человек, и этот человек — целая вселенная для влюбленного…
— Ах! Я люблю! — воскликнула Марианина.
— Любить, — выкрикнул Беренгельд, подставляя ветру свое пылающее лицо, — значит улавливать каждый взгляд, как бедуин улавливает каплю росы, чтобы освежить свое пылающее нёбо; это значит терзаться миллионом страхов, когда его нет рядом, и безмятежно не думать ни о чем, когда он с тобой; это значит отдавать столько, сколько получаешь, и всегда стремиться отдать еще больше.
— Ах! Я уверена, что люблю! — исступленно отвечала Марианина.
— Любишь ли ты, Марианина? — вновь спросил Беренгельд.
— Да, — ответила она, одарив его таким взором, который, казалось, покраснел от простодушной стыдливости.
— Значит, ты согласна страдать и горевать из-за одного только косого взгляда, одного сомнительного слова?
При этих словах Марианина опустила голову, вспоминая о страданиях, причиненных ей пугающим молчанием Беренгельда, когда она пришла к нему утешить его.
— Ты, — продолжал Туллиус, — настолько сливаешься с другим человеком, что совершенно забываешь о собственной личности, начинаешь жить другой жизнью, не похожей на твою собственную, учишься быть счастливой счастьем другого; если он требует, ты отрекаешься от своей веры, покидаешь своего отца…
— Отца!..
— …свою мать…
— Мать!..
— …свое отечество…
— Отечество!..
— …повинуешься одному его взгляду, первому его приказу. Религия предков, отчизна, честь — все, что есть священного, теперь для тебя всего лишь крупица фимиама, воскуряемого тобой в его честь. Ради его улыбки ты отказываешься от всего…
— Согласна, — тихо произнесла она, краснея от смущения.
— Только тогда, — продолжал Беренгельд, — любовь становится высшим выражением всех наших чувственных способностей; она сравнима с постоянным вдохновением Пифии, восседающей на священном треножнике; она побуждает наполнить поэзией сердце и саму жизнь и, презрев землю, устремиться в небеса. Только тогда ты становишься достойным благороднейших стремлений и величайших свершений. Когда ты возлагаешь все это на алтарь сердца, тебя по праву украшают гирляндами и венками славы, увенчивают божественными лаврами, коих достоин тот, кто любит сильнее всех. Одним словом, любовь живет только в крайних проявлениях чувств; это дитя, возводящее взор к небу, когда ноги его тонут в грязи нашей земной юдоли.
Марианина чувствовала, как сердце ее переполняет тот ни с чем не сравнимый восторг, который может зародиться только в сердце женщины. Своими вдохновенными речами Беренгельд заставил трепетать все струны ее души, она грезила наяву, он же слил свой взор со взором нежной и задумчивой Марианины. В эту наполненную сладостным чувством минуту божественная тишина стала тем занавесом, под защитой которого два существа, без слов, навсегда посвятили себя друг другу. Руки их сплелись, оба любовались зажигавшимися на небе звездами, горами, друг другом. В этот миг Беренгельд познал наслаждение первых радостей любви: он чувствовал, как душа его преисполняется этими радостями, столь же недолговечными, как юность, как тучки небесные или как обрывочные картины, навеянные сном.
Он понял, что не достоин этой девушки: эта мысль мучила его целомудренное и благородное сердце; тем, кто рожден для бурь, потрясающих общество, неведома подобная щепетильность.
После такого признания чистая душа бедной Марианины ликовала. Девушка чувствовала себя на вершине блаженства. Внезапно Беренгельд устремил на нее смущенный взор.
— Марианина, ты чиста словно снег горных вершин, который ничто не может замарать; твоя душа словно роса, сверкающая поутру на лепестках цветов, этих избранников природы. Я не достоин тебя.
Девушка не отвечала, за нее говорили ее глаза: взгляд их сулил утешение и самую нежную любовь. Она ничего не поняла, но инстинктивно догадалась, что Беренгельд сильно расстроен.
Теперь во взоре Туллиуса читалось любовное томление, созвучное истоме, разлитой в окружавшей их природе. Почувствовав это, Туллиус ужаснулся силе нежных чувств, которые испытывал к прекрасной Марианине. Он вспомнил, что этот сверкающий кристалл, это средоточие радостей и наслаждений могло рассеяться как дым. Предвидя горести, однажды причиненные ему госпожой де Равандси, он встал и, побуждаемый внезапным вдохновением, обнял Марианину, крепко прижал ее к груди и запечатлел на губах ее страстный поцелуй. Проливая потоки слез на ее яркие, вновь расцветшие ланиты, он прошептал «прощай», резко выпустил ее из своих объятий и побежал, оставив ее в тревоге и тоске. Глядя, как друг ее карабкается по скалам и, раз обернувшись, еще быстрее устремляется вперед, она ощутила острую боль, пронзившую ей сердце: столь неожиданная и непонятная развязка напугала ее и причинила ей жестокие страдания.
Марианина медленно вернулась домой: это объяснение в любви навечно запечатлелось в ее памяти.
Беренгельд впал в глубокое уныние; все размышления его, окрашенные мрачной философией, отличающей его взгляды, сводились к тому, что вечная любовь есть не более, чем химера, и глупо надеяться, что женщина окажется способной на нее. Он заранее обрекал себя на страдания. Однако стоило Туллиусу вспомнить об очаровательной и восторженной Марианине, как все опасения его и доводы разлетались, словно дым. Но Беренгельд решил прекратить бороться с самим собой и отказаться от любви до тех пор, пока он не встретит женщину, способную дать убедительные гарантии своей верности.
Он попросил Верино, бывшего накоротке с одним из членов Директории, выхлопотать ему офицерский патент и рекомендательное письмо к генерал-аншефу итальянской армии. Он также попросил отца Марианины сохранить его визит в тайне и занялся приготовлениями к отъезду, стараясь скрыть их от проницательного взора матери. Жак Бютмель снова получил приказ быть готовым сопровождать Туллиуса; последний со страстным нетерпением ждал получения требуемых бумаг.