И поскольку я уклонялся таким образом от спорного вопроса, не следует ли мне принести извинения за мои слова? Я обронил эту мысль довольно случайно, не придавая ей особого значения. Ибо, описывая тот день, я снова становлюсь тем, кто пережил его, кто наполнил его до отказа ничтожными заботами с единственной целью – забыть самого себя, лишить себя возможности делать то, что я должен был делать. И как мысли мои тогда замирали перед Моллоем, так сегодня замирает перед ним моё перо. Это признание терзало меня уже давно. Высказав его, я не почувствовал облегчения.
Я подумал, испытывая при этом горькое удовлетворение, что если бы мой сын умер в пути, я был бы в этом не виноват. Каждый отвечает за своё. Некоторым это не мешает спать.
Я сказал: Что-то в этом доме мне мешает. Я не из тех, кто забывает во время бегства, от чего он бежит. Я спустился в сад и прошёлся по нему, почти в потёмках. Знай я свой сад похуже, я непременно заплутал бы в кустарнике и цветниках или наткнулся бы на ульи. Я и не заметил, как потухла моя сигара. Я стряхнул пепел и положил сигару в карман, намереваясь выбросить её в пепельницу или в корзину для бумаг, позднее. Но на следующий день, далеко от Фаха, я обнаружил её в кармане и, признаться, не без удовольствия. Ибо я смог извлечь из неё ещё несколько затяжек. Обнаружить во рту потухшую сигару, выплюнуть её, отыскать в темноте, подобрать, задуматься над тем, что с ней делать, стряхнуть с неё пепел и сунуть в карман, подумать о пепельнице и корзине для бумаг, – это лишь основные вехи того пути, по которому моя мысль следовала не менее четверти часа. Другие вехи касались собаки Зулу, запахов, остроту которых дождь усилил десятикратно и источники которых я, забавы ради, отыскивал в памяти и наощупь, света в соседнем доме, отдалённого шума и т.д. Окно в комнате моего сына было слабо освещено. Он любил спать с ночником. Кажется, я зря потакал этой его слабости. До недавних пор он не мог уснуть без плюшевого медведя, которого прижимал к себе. Когда он забыл про медведя (по имени Жанно), мне сразу следовало бы запретить ему и ночник. Чем бы занимался я в тот день, если бы мысли о сыне не отвлекали меня? Своими служебными обязанностями, возможно.
Выяснив, что моё настроение в саду ничуть не лучше, чем дома, я повернул назад, говоря себе, что, одно из двух, или дом мой не имеет никакого отношения к тому упадку духа, в котором я оказался, или же во всём следует винить моё маленькое имение. Принять второе предположение – значит оправдать всё то, что я уже натворил, и, авансом, то, что натворю до своего отбытия. Оно приносило мне подобие помилования, краткий миг искусственной свободы. И потому я его принял.
Издали казалось, что кухня погружена в темноту. В некотором смысле, так оно и было. А в некотором, не было. Ибо пристально вглядевшись в оконное стекло, я различил слабое красноватое мерцание, которое не могло исходить от печи, ибо печи в кухне не было, только газовая плита. Или печь, если вам так угодно, газовая печь. Вернее, на кухне была настоящая печь, но ею никогда не пользовались. Увы, в доме без газовой печи я чувствовал бы себя неуютно. Люблю ночью, прервав свою прогулку, подходить к окну, освещенному или неосвещённому, и заглядывать в комнату, смотреть, что там происходит. Я закрываю лицо руками и всматриваюсь сквозь пальцы. Я до смерти напугал так не одного уже соседа. Он выбегает на улицу и никого там не находит. Самые тёмные комнаты возникают для меня из темноты, словно вернулся исчезнувший день или выключенный секунду назад свет, по причине, о которой лучше не говорить. Но мерцание на кухне было другого рода и исходило от ночника с красным ламповым стеклом, который в комнате Марты, смежной с кухней, вечно освещал стопы деревянной Мадонны на стене. Марте надоело себя укачивать, она ушла в комнату и прилегла там на кровать, оставив дверь открытой, чтобы не пропустить ни одного звука. А может быть, и уснула.
Я поднялся на второй этаж. Остановился у двери комнаты сына. Нагнулся и приложил ухо к замочной скважине. Некоторые припадают в замочной скважине глазом, я – ухом. Я ничего не услышал, это меня удивило: обычно сын мой спал шумно, с открытым ртом. Я удержался от того, чтобы открыть дверь. Ибо молчание это могло занять мой ум, на некоторое время. Я пошёл в свою комнату.
Это небывалое зрелище надо видеть самому – Морин собирается в дорогу, не зная, куда он идёт, не сверившись ни с картой, ни с расписанием, не наметив маршрут и привалы, не вникнув в прогноз погоды, имея лишь самое смутное представление о походном снаряжении, которое ему понадобится, о возможной продолжительности экспедиции, о сумме денег, которая могла ему потребоваться, и даже о самой деятельности, которой ему предстоит заняться, и, следовательно, о средствах, которые для этого необходимы. И однако же я насвистывал, набивая свой рюкзак минимумом содержимого, подобного тому, которое я рекомендовал сыну. На себя я надел старую охотничью куртку, бриджи до колен, гольфы и чёрные башмаки на толстой подошве. Ухватившись руками за ягодицы, я нагнулся, чтобы осмотреть свои ноги. Тощие, с узловатыми коленями, они плохо соответствовали моему спортивному наряду, подобных которому в моей деревне, кстати сказать, не носили. Но когда я уходил по ночам и в отдалённые места, я охотно его надевал, заботясь, в первую очередь, об удобстве, хотя и напоминал в нём огородное пугало. Мне не хватало только сачка для ловли бабочек, чтобы меня можно было принять за сельского учителя в отпуске для поправки здоровья. Тяжёлые чёрные башмаки, которые, казалось, требовали тёмно-синих шерстяных брюк, довершали мой костюм, который, если бы не они, мог показаться несведущим людям образчиком джентльменской разновидности дурного вкуса. На голову, после надлежащего колебания, я решил надеть соломенную шляпу, побуревшую от дождей. Ленточка с неё потерялась, отчего шляпа казалась необычайно высокой. Было искушение набросить на плечи чёрную накидку, но я его преодолел, отдав в конце концов предпочтение тяжёлому зонту с массивной ручкой. Накидка – удобная одежда, их у меня было несколько. Она позволяет рукам свободно двигаться и, в то же время, скрывает их. Бывают моменты, когда накидка, так сказать, незаменима. Но и у зонта есть свои достоинства. И если бы сейчас была зима или хотя бы осень, а не лето, я бы, вероятно, взял и то, и другое. Так уже случалось, и я был только доволен.
Нечего было и думать, что в таком костюме я могу остаться незамеченным. Но я этого и не хотел. Обращать на себя внимание – азбука моей профессии. Вызывать к себе жалость и снисхождение, весёлый смех и злобное глумление – без этого нельзя. Так же, как без отдушин в сундуке с двойным дном. При условии, что вас не трогает mi хула, ни смех. А такое состояние я принимаю, когда захочу. К тому же всё происходит ночью.
Мой сын мог мне разве что помешать. Он ничем не отличался от тысяч других мальчишек его возраста и развития. В отце всегда есть нечто серьёзное. Даже комически-уродливый, он вызывает к себе некоторое уважение. Но когда его видят на прогулке с юным отпрыском, лицо которого с каждым шагом вытягивается всё больше, тогда никакая работа невозможна. Отца принимают за вдовца, яркие цвета становятся бесполезны и даже портят дело, на него немедленно навешивают супругу, умершую много лет тому назад, возможно, во время родов. В моей эксцентричности видят издержки вдовства, слегка повредившего, по-видимому, мой ум. Во мне вскипала ярость при одной мысли о том, кто навязал мне это бремя. Если он хотел меня провалить, то лучше способа для этого не найти. Поразмысли я как следует, с присущим мне хладнокровием, над сутью работы, которую мне требовалось выполнить, я, возможно, согласился бы, что присутствие сына скорее мне поможет, чем повредит. Но не будем больше к этому возвращаться. Возможно, мне удастся выдать его за помощника или за племянника. Я запрещу ему называть меня папой и оказывать мне на людях знаки внимания, если он не хочет получить одну из тех затрещин, которых он так боится.
И если, перекатывая в уме эти мрачные мысли, я время от времени насвистывал, то, главным образом, потому, что я был счастлив покинуть свой дом, свой сад, свою деревню, хотя обычно я покидал их с сожалением. Есть люди, которые насвистывают бело всякой причины. Я не таков. И всё это время, пока я входил в свою комнату и выходил из неё, приводил в порядок разбросанные вещи, укладывал бельё в платиной шкаф, а шляпы в коробки, откуда я их вынул, чтобы выбрать нужную, запирал на ключ разные ящики, всё это время я с радостью видел себя вдали от родного гнезда, от знакомых лиц, от всех моих якорей спасения, видел, как я сижу в полумраке на придорожном камне, скрестив ноги, положив одну руку на бедро, на неё оперев локоть другой, обхватив подбородок ладонью, глаза вперив в землю, словно в шахматную доску, холодно вынашивая планы на завтрашний день, на послезавтрашний, созидая дни грядущие. И тогда я забывал, что сын мой будет у меня под боком, неугомонный, жалующийся, хнычущий, выпрашивающий хлеб, вымаливающий сои, пачкающий трусы. Я выдвинул ящик ночного столика и вынул баночку, полную таблеток морфия, любимое моё успокаивающее.