выходками по отношению ко всем другим частям войск. Инспектируя вскоре храбрый Екатеринославский полк, Аракчеев оскорбил его знамена, прославленные в Турецкую войну: он назвал их «Екатерининскими юбками»!
Ветераны всех родов оружия пришли в негодование; но на гвардии еще больнее отозвалось нашествие этого навязанного ей, своеобразного и в большинстве своем чужеземного элемента. В ней было сто тридцать два офицера, принадлежавших к лучшей русской аристократии, а новые пришельцы были большей частью немцы или малороссы, низкого происхождения. В то же время она должна была подчиниться полному изменению режима: Павел хотел, чтобы гвардия, сделавшаяся с давних пор лишь золоченой игрушкой, занялась теперь серьезной работой и, вернувшись к строевым обязанностям, подчинилась всем тяжелым требованиям военного дела.
Он был прав; но эта реформа, слишком радикально задуманная и приведенная в исполнение без всякой пощады, затягивала трагический узел, который должен был, четыре года спустя, погубить ее автора.
Последствием ее было также и то, что она тотчас же создала очаг оппозиции новому режиму, и без того не возбуждавшему единодушной симпатии.
Иоганн-Георг Майер. Развод караула на Дворцовой площади
Падая благодетельной росой на смятение первого дня, милости и щедроты несомненно вели к успокоению умов; но в то же время резкие поступки, капризы и странности нового государя приводили всех в смущение. Павел оказался чутким до жалоб и быстрым на суд, благодаря чему в поэмах, прочтенных молодым Бутеневым, написавшим впоследствии интересные мемуары, прославлялся «русский Тит», но некоторые выражали уже опасения, как бы Тит не обратился в Нерона. Семен Воронцов, несколько позже так строго осудивший Павла, аплодировал теперь из Лондона первым поступкам нового государя. Однако он не соглашался приехать и любоваться ими вблизи. «Мое состояние здоровья уже не таково, чтобы я мог участвовать в мороз и дождь в военных парадах. Я подохну от подобных трудов…»
Колебания общественного мнения совершенно верно изображены в депешах английского посла в Санкт-Петербурге, Витворта. Двадцать шестого ноября он заявляет, что Павел, хотя и восстановил против себя некоторых лиц, но со времени своего вступления на престол возбуждает одобрение большинства. Пятого декабря посланник выражается уже менее утвердительно: многочисленность указов, поминутно следующих один за другим, говорит он, смущает и подавляет общественное мнение.
Следует, правда, заметить, что в промежутке между двумя донесениями нота Остермана отняла у автора этих свидетельств надежду на то, что Павел согласится на проект англо-русского военного соглашения, о чем велись переговоры с Екатериной.
Но, с другой стороны, и Екатерина оставила после себя не одни сожаления. В самый день ее похорон прусский посол Тауентцин мог, не рискуя слишком явным уклонением от истины, послать следующее донесение: «Народ предается невероятной радости и удовлетворению. Царствование бессмертной Екатерины, лишенное окружавшего его призрака славы и величия, оставляет на самом деле после себя несчастную империю и управление, порочное во всех своих отраслях».
Тауентцин имел особые причины не одобрять правительства, сделавшего Россию союзницей Австрии. Однако и в глазах совершенно беспристрастных наблюдателей это царствование, как бы ни было оно обаятельно, скрывало за блестящей внешностью многочисленные и серьезные слабости: истощение финансов беспрестанными войнами, углублявшими все более и более образовавшуюся в них пропасть; развращение административных нравов, развившееся вследствие уверенности в безнаказанности хищений фаворитов; ослабление дисциплины в армии, где гвардия задавала тон, ведя к полному уничтожению всех военных добродетелей. Что Тауентцин или сам Павел преувеличивали, высказывая свои суждения о достоинстве и устойчивости политической постройки, предмета их критики, сын Екатерины впоследствии доказал сам, подвергнув это наследие испытанию своими нелепыми выходками. Тем не менее, оправдывая стремление нового царствования к преобразованиям, итоги прошлого узаконивали желания и надежды на лучшее будущее. Этим и объясняются некоторые восторженные манифестации, единичные в столице, но принявшие, по-видимому, в провинции более широкие размеры. Однако и там первые восторги быстро остыли при виде все чаще появляющихся императорских курьеров, привозивших указы, в которых добродетели «русского Тита» находили себе жестокое опровержение, и ко времени коронации нового государя везде уже немного оставалось от иллюзий, вспыхнувших лишь на одно мгновение.
VI
Павел не имел желания забыть советы Фридриха, которых не принял во внимание его отец, когда опоздал возложить на свою главу царскую корону. Восемнадцатого декабря 1796 года был объявлен манифест о короновании, назначенном в апреле следующего года, и пятнадцатого марта Павел был уже в Петровском дворце, выстроенном Екатериной под Москвой. Обычай требовал, чтобы государи совершали торжественный въезд в древнюю столицу, требовавший долгих приготовлений. Павел потратил на них две недели, не удержавшись, однако, от того, чтобы не ходить каждый день в город, охраняя фиктивное инкогнито, при котором его сопровождал весь двор.
Дворец, где ему нужно было жить после Петровского, совсем не был готов его принять. Так как старый Кремль не имел достаточно просторных помещений, то государь облюбовал для себя дом, который Безбородко, большой любитель роскошных зданий и обстановки, только что выстроил в квартале, находившемся вне центра города среди обширного парка. Парком пришлось пожертвовать: Павел требовал большую его часть под «плац-парад», без чего он не мог обойтись. В одну ночь вековые деревья были срублены; но Безбородко сумел отделаться от своего обезображенного таким образом жилища: он уступил его новому жильцу и не потерял при торге.
Въезд происходил 27 марта, и процессия употребила восемь часов на прохождение нескольких верст, отделявших резиденции друг от друга. Павел сидел на старом белом коне, подаренном ему принцем Конде в Шантильи пятнадцать лет назад, и потребовал, чтобы все высшие чины и сановники ехали за ним верхом. Большинство из них были плохими кавалеристами или, вследствие своего возраста, нетвердо держались в седле, и это, очевидно, отразилось на величии зрелища.
Но для церемонии коронования обычай требовал все-таки пребывания в Кремле, где великая княгиня Елизавета «целый день просидела в парадном платье на сундуке, за отсутствием более удобной мебели». Коронование происходило пятого (шестнадцатого) апреля 1797 года, и придворные должны были явиться в этот день во дворец в пять часов, а дамы в семь часов утра! Павел хотел, чтобы в его одеянии к традиционной пурпурной мантии была прибавлена еще далматика, одежда восточных государей, похожая на епископскую мантию. Он, кажется, серьезно помышлял присвоить себе, в качестве главы российской Церкви, епископские функции. Он хотел священнодействовать, служить литургию и исповедовать свою семью и своих приближенных. Он даже заказал себе богатейшие церковные облачения и, говорят, упражнялся в чтении требника, но ему однако не удавалось, несмотря на все усилия, отделаться от тона военной команды при произнесении священных текстов.