– Но, слава Богу, они никогда не встретятся, и вообще, Генрих, не каркайте!
– Что? – Рейч удивленно шевельнул бровью. – Вы хотели сказать, не будьте вороной?
– Нет. Совсем другое, – Григорьев улыбнулся, – я хотел сказать: не накликайте беду.
– Разве слова что-нибудь меняют? Нет, Андрей. Болтать можно что угодно. В истории работают совсем другие механизмы. Все повторяется, переплетается. После Первой мировой войны в Германии никто ни во что не верил. Нищета, безработица, коррупция, ночные клубы, игорные заведения, публичные дома. Обнаженные танцоры и танцовщицы извивались перед пьяной публикой. Это «была эпоха черной магии, астрологии, садизма и мазохизма. Немцы, затаив дыхание, следили за громкими судебными процессами над маньяками и вампирами. Газеты печатали самые жуткие подробности убийств. Жестокость стала чем-то вроде общенационального наркотика. Все странное, извращенное, патологическое приветствовалось, все нормальное, здоровое объявлялось скучным и серым. Вам это ничего не напоминает? Германия после Первой мировой, Россия после развала СССР похожи, как родные сестры.
– В начале девяностых – да, в России все было плохо, – кивнул Григорьев, – но сейчас наступила некоторая стабильность.
– Германия перед воцарением нацизма тоже успела пережить короткий экономический подъем. Однако дело не только в экономике и политике. Они духовно похожи. Вам не кажется?
– Нет. Не кажется. И вообще, все эти разговоры о «российских кошмарах мне, честно говоря, надоели. Семьдесят лет советской власти русским рассказывали, как загнивает западное общество. Повальная безработица, наркомания, проституция. На улицах стреляют, всем правит мафия. Русские не верили, смеялись над этим враньем, сочиняли о нем анекдоты. Последние пятнадцать лет западные средства массовой информации то же самое говорят о России. И западное общество верит, с тупой серьезностью. Вы, Генрих, судите о стране, в которой никогда не бывали, по газетам и теленовостям. Это неправильно.
– Ох, как же вы рассердились, Андрей, – улыбнулся Рейч. – Ладно, не буду, как вы выразились, каркать, – он пролистал страницы и опять поднес картинку к самому носу Григорьева.
На картинке был Генрих Гиммлер. Очень удачная фотография. Усталые умные глаза сквозь пенсне, мягкая полуулыбка. Если не знать, кто это, – вполне милое доброе лицо.
– Мой родитель, – произнес Рейч сквозь глухой смешок, – можно даже сказать, отец. Папа.
«Что за бред? Генрих Рейч не может быть сыном Гиммлера. Он, правда, не в своем уме, – тихо ужаснулся Григорьев, – я слушаю его четвертый час. Уже светает. А он, оказывается, сумасшедший».
* * *
«Когда я смогу говорить, я никому не расскажу об этом, – пообещала себе Василиса, баюкая свою забинтованную правую руку, как куклу, – если я начну рассказывать, решат, будто я сумасшедшая или наркоманка. Мне мерещатся какие-то слишком конкретные и подробные кошмары. Может быть, готовясь к экзамену по истории, я переусердствовала? Сколько всего я прочитала о Второй мировой войне? Ну, если честно, не так уж и много. Я зубрила даты, имена полководцев, хронику побед и поражений. Но я не читала о том, как в концлагере жена коменданта шила сумочки из человеческой кожи, о том, как старались понравиться палачам голые жертвы, как выпрямляли спины, расправляли плечи. Женщины царапали себе кожу, чтобы подкрасить кровью щеки и губы. В газовые камеры они шли бодрым шагом и тратили на это жалкие остатки физических и душевных сил. А чудовище, Отто Штраус, откуда он взялся? Я вижу его глазами, слышу его ушами. Я думаю, как он. Его мысли внутри моей головы, словно мозговые паразиты, глисты какие-то. Мерзость. Не хочу думать. Не хочу говорить».
Она лежала, отвернувшись к стене. До нее доносилось мирное, уютное бормотание юродивой Лидуни, которая помогала хозяйке вытряхивать во дворе пестрые тонкие половики. Кудахтали куры, кричал петух. Хозяйка жаловалась Лидуне, что все не может купить пылесос.
– Ты смотри, ходики встали! – услышала Василиса голос хозяйки совсем близко.
Стукнула табуретка. Анастасия Игнатьевна, кряхтя, залезла на нее, чтобы снять ходики.
– Ну что ты будешь делать? Не заводятся! Столько лет шли исправно.
– Дай я папобую! – предложила Лидуня.
– Ты попробуешь! Ты их только доломаешь. Который час? Ой, Матерь Божья, и будильник встал! Это что же за беда такая?
Последнее, что слышала Василиса, была песенка Лидуни:
– Тик-так, тик-так! – тоненько, протяжно повторяла юродивая.
В просторном кабинете, обставленном тяжелой кожаной мебелью, с темными шторами на окнах, которые не пропускали дневного света, тоже остановились часы.
Застыл тяжелый фарфоровый маятник старинных, напольных. Замерли стрелки на маленьких циферблатах золотых наручных. Но два человека в кабинете не заметили этого. Генерал СС, доктор медицины Отто Штраус сидел напротив своего бывшего одноклассника, нынешнего пациента Генриха Гиммлера. На столе перед Гейни лежали аккуратные стопки документов, писем, докладных записок. Он ставил пометки на полях зеленым карандашом, прочитав очередную бумагу, отмечал ее тремя буквами GEL («прочитано»), подписывал, складывал в отдельную стопку. Работая с бумагами, Гиммлер всегда пользовался только зеленым карандашом, в отличие от Геринга, который предпочитал красный.
Рядом, на маленьком круглом столике, лежал старинный лечебник, переизданный недавно по приказу Гиммлера. Из книги торчали аккуратные закладки. Гейни увлекался траволечением. На территории Освенцима, где почва обильно удобрялась пеплом, специальная группа заключенных выращивала целебные травы: ромашку, зверобой, розмарин. В кабинете, на одной из полок, стоял ряд стеклянных банок с сухой травой. Гейни подошел к полке, взял банку, открыл ее, поднес к лицу Штрауса.
– Понюхай, Отто. Это анис. Я завариваю его и пью для улучшения пищеварения. Тебе не кажется, что запах немного странный?
– Пахнет анисом, – сообщил Штраус, пошевелив ноздрями.
– Нет никаких посторонних примесей? – спросил Гиммлер, и сам внимательно понюхал банку.
Гейни боялся ошибиться и проявить слабость. Быть отравленным, застреленным, взорванным, оказаться жертвой заговора – это ошибка, следствие легкомыслия и проявить недобросовестности... Дать себя убить значит проявить слабость.
– У меня третий день подряд болит желудок, и сильное сердцебиение, – пожаловался Гейни.
– Давай я тебя осмотрю.
Они прошли в маленькую комнату, примыкающую к кабинету. Штраус щелкнул выключателем, вспыхнули ослепительные электрические шары. Гейни, вздыхая и кряхтя, снял китель, повесил его на спинку стула, улегся на кушетку, застеленную свежей хрустящей простыней. Штраус вымыл руки, долго тер их полотенцем, чтобы согрелись. Гиммлер не терпел, когда к его коже прикасались холодными пальцами.
– Ты переутомился, Гейни, – говорил Штраус, прощупывая, простукивая рыхлый белый живот своего пациента. – Мало спишь, очень много работаешь. Твой желудок болезненно реагирует не только на тяжелую пищу, но и на нервные перегрузки.
– Думаешь, анис здесь ни при чем?
– Конечно, ни при чем. Если ты, конечно, не будешь злоупотреблять им. Все хорошо в меру.
– Отто, меня хотят отравить.
– Я знаю, Гейни.
– Ты так спокойно говоришь об этом?
– Да, Гейни. Я говорю спокойно, потому, что это совершенно нормально. Есть немало людей, которые желают твоей смерти. Ты знаешь это так же хорошо, как я. Но бояться не стоит. Если возникли конкретные подозрения – надо проверить и принять меры. Не мне тебя учить.
– Отто, я имею в виду не яд, не химическое вещество. Меня травят грязной клеветой, мерзкими подозрениями. Я не убивал Фриду!
– Конечно, Гейни. Ты ее не убивал.
Без привычного пенсне лицо Гиммлера менялось. Оно становилось растерянным и жалким. Таким, каким было двадцать два года назад, в Мюнхене, когда он явился ночью, в маленькую квартиру Отто, студента медицинского факультета. Явился испуганный, дрожащий и сказал, что его ищет полиция,
– Я не убивал эту проклятую шлюху! – повторял он, стуча зубами о стакан с горячим молоком. – Отто, клянусь, я ее не убивал!
Штраус поверил ему. Гейни с детства был робким, тихим, законопослушным. Он боялся своего отца, директора гимназии, боялся учителей и одноклассников. Ему всегда хотелось быть правильным, чтобы никто не ругал, не наказывал, только хвалили. Из него должен был получиться отличный, исполнительный чиновник. Но уголовный убийца – никогда.
– Меня хотят отравить, – шептал он, – этот евнух, этот интриган хочет отравить нас всех, даже фюрера! Он на каждого собирает секретное досье. Ты понимаешь, о ком я говорю?
Штраус уже давно понял. Перед его мысленным взором возникло лицо Гейдриха. Правильный тонкий овал. Огромный, круто срезанный кверху лоб в обрамлении белокурых гладких волос, разделенных идеальным пробором. Голубые глаза. Тяжелый мужественный нос. Крупный рот, надменный и чувственный.