Я оглядываюсь. Точно, некоторых лошадей удалось поймать. Для одной орудийной запряжки хватит.
Взводный рявкает:
– Представиться по уставу!
– Наводчик, ефрейтор Яловцев! – бойко отвечает артиллерист.
– Подать снаряд, ефрейтор Яловцев!
Тот тянется к гранатам.
– Отставить! Картечью.
Вайскопф надолго приникает к орудию. Человеческая сталь сливается с заводской. Пуля бьет в орудийный щит и высекает искру, словно гигантский коготь, но Вайскопф не обращает внимания. Глядя на него, я думаю: «Вот это настоящий человек войны. Крестоносец. Сплошной металл. Войны выигрываются не нами, сотнями тысяч пушечного мяса, а сотнями таких людей, как он: сильными, дерзкими, хладнокро…»
Трехдюймовка с ревом выплевывает картечь.
– Ефрейтор Яловцев!
После второго картечного выстрела красноармейская цепь начинает отползать. После третьего – бежит, оставив с полдюжины тел на снегу. Взводный добавляет четвертый и хочет подбодрить отступающих пятым, но его останавливает Алферьев.
– Все, Мартин, уходим! Пристрелялись «товарищи». Накроют еще разок, дороже встанет.
Вайскопф, издав нутряное кряканье, довольно потирает руки:
– Вспомнил старую науку… А ведь, пожалуй, советский штатный батальон он нас деру дал. Не меньше.
– Быстро, Мартин.
Орудие моментально подцепляют, со второго забирают замок, и мы снимаемся с позиции. Нашей подводе приходится заложить большую петлю: оказывается, снаряд, упавший у меня за спиной, попал в сани, разнес их в щепы и убил старого казака-возчика. Рядом с ним стоял Крупин. Как он уцелел, непонятно. Шинель с трех местах пробита осколками…
А Евсеичев заработал в том бою нашивку за ранение. Лошадь-то цапнула его до крови…
* * *
Крупину не повезло. А может быть, как раз повезло, это как сказать. Он назвал нам номер эскадрона, полка, дивизии, с которыми попрощался навсегда. Алферьев выдал ему винтовку, велел нашить на рукав шинели «птичку» Добровольческой армии и корниловский череп. Островерхую богатырку новобранцу пришлось спрятать подальше: Вайскопф вручил ему казачью баранью шапку, старую, но теплую.
– Как только справим тебе корниловскую фуражку, шапку отдашь. А эту… эту непотребь с пентаграммой не носи ни в коем случае. Неровен час, свои пристрелят.
Костромич или, как он себя сам называл, «костромитин», два или три раза побывал с нами под пулями. В цепи шел ровно, не пятился, не отставал, когда мы ходили в штыковую. В знак особенного доверия Вайскопф торжественно передал ему взводный чайник.
– Храни со всей ответственностью, Крупин. Он у нас во взводе вместо знамени!
На чайнике черной краской был намалеван череп, а красной – надпись: «3-й Корниловский уд.». Как следует рассмотрев написанное, Крупин оторопело спросил:
– А где ж второй-то?
– Второй во втором. Все вторые во втором, вернее сказать, – благожелательно уточнил Вайскопф.
Новобранец, кажется, не понял, но с тех пор смотрел на чайник с уважением.
Через неделю из штаба полка пришло распоряжение: Якова Крупина расстрелять. Об этом узнал весь взвод, а может быть, и вся рота. Что там осталось от нашей роты к январю? Сущая малость. Мне захотелось подойти к Алферьеву, поговорить с ним: вероятно, если все разъяснить штабным людям, они поймут, они отменят приказ…
Как бы мне начать? Вот так: «Господин капитан, разрешите ходатайствовать за Якова Крупина…» Дурацкое слово какое-то – «ходатайствовать». Лучше вот так: «Господин капитан, разрешите поручиться за честность и храбрость нашего… моего боевого товарища Якова Крупина. Произошла ошибка…» А то Алферьев ничего не знает и не понимает! Просто логика мирной жизни отличается от логики военного времени как небо и земля. На войне рискованно говорить «произошла ошибка» после того, как приказ уже отдан. Пахнет расстрелом. То есть, меня-то Алферьев выслушает и даже если не согласен, казнить не станет, такого у нас не водится. Но в штабе полка на дисциплинарные вопросы смотрят строже.
Может, вот так: «Денис Владимирович, как нам убедить штаб полка…» Да нет, нелепо выходит. Тупость, серость и нелепость.
Так я ни придумал, с чего начать, но к ротному все-таки отправился. Там уж Бог как-нибудь надоумит.
Захожу в хибарку, занятую Алферьевым с ординарцем.
– Господин капитан, Денис Владимирович…
– Молчать!
Застываю с открытым ртом.
Алферьев, зло ухмыляясь, задает мне риторический вопрос:
– Может, хочешь подать ходатайство, воин?
Напротив него за столом сидит, понурившись, несчастный Крупин. А на лавке у стены устроились рядком Никифоров, Евсеичев и Епифаньев. Вид у всех изрядно сконфуженный.
– Ась? Молчишь? Или тоже хочешь мне рассказать, какое вышло недоразумение у штабных писаришек? Ась? Не слышу? Закрой рот, молчальник. А заодно постник – за отсутствием провианта. И затворник… вон, что ни день, то все затвор передергивать приходится… Может, принять всей ротой великую схиму? Так чего ж ты хотел? Прорцы, воин!
Не успеваю ответить, как дверь из сеней толкает меня в спину. Отшатываясь, тараню плечом занавеску, скрывающую кухонный прибор хозяйки. Грохот страшный! Что ж там было-то? Сковорода? Чугунки? Лампа керосиновая? Железное какое-то призвякивание послышалось…
На пороге стоит Вайскопф, застегнутый на все пуговицы, будто на параде, губы сурово сжаты, лицо белее айсберга.
– Ваше благородие! Господин капитан! Я отказываюсь исполнять приказ! Боевого корниловца…
Алферьев перебивает его с нажимом в голосе:
– Мартин! С глузду съехал?
– Повторяю, я отказываюсь выполнять приказ!
Ротный, отворотясь, холодно замечает:
– Тебе еще никто его не отдал… Будь добр, не обременяй меня всей этой фанаберией.
Вайскопф исполнен решимости ответить, но тут дверь ударяет его в спину, он отшатывается и лупит сапогом все по той же занавеске. Дранц-бамс!
– Кочережка… – выдает Крупин меланхоличный комментарий.
– Денис! Это какое-то недоразумение с нашими штабными… – вдохновенно начинает Карголомский, заходя из сеней.
Все мы, включая Алферьева и Крупина, принимаемся истерически хохотать. С присвистами, подвыванием и хрюканьем.
– Дорогой Денис Владимирович… – побагровев, цедит Алферьев, едва не падая из-за стола.
– Нет, шта-а-а-абные писа-а-ариш-ш-ш-ш-шки… – тянет, захлебываясь, Епифаньев.
– Кочережка! Видите ли, кочережка! – орет Евсеичев.
– Ух-ух-ух-ух-ух, – безостановочно всхлипывает «костромитин».
И даже Карголомский нервно посмеивается, не понимая, в чем дело.
Мы не можем успокоиться минуту, другую… Наконец Алферьев бьет по столу кулаком.
– Все! Пора завершить цирковое представление.
Хохот понемногу затихает.
– С вами, господа офицеры, один разговор. А прочие пришли ко мне напрасно. С вами разговор другой. Все вы совершили со мной вояж от богоспасаемого града Харькова до этой станицы, все вы ветераны, хоть и барбосы. Но еще и нижние чины. Остерегайтесь соваться ко мне с прошениями, я не столоначальник, я офицер!
Посмотрев на наши угрюмые лица, он добавляет:
– В первый и последний раз, калики перехожие, я объясню вам, что к чему. Gonoris causa. В честь ваших стрелковых заслуг. Кстати, довольно сомнительных, комбаттанты.
В хате устанавливается тишина. Мыши нагло скребутся под полом. Ходики грохочут не хуже осадных орудий.
– Итак, герои стрельбы по кочкам, объявляю городу и миру: я был в штабе полка. Устроил им весь тот разговор по душе, какой вы мне тут собирались отчубучить, mes anfants… И получил личный приказ командира полка капитана Щеглова: расстрелять!
Крупин вздрогнул. Как-то странно, крупно, некрасиво вздрогнул. Наверное, некрасивым становится все то, что пребывает в шаге от смерти, а сейчас рядовой стрелок из костромских крестьян, волею судьбы заброшенный в холодную донскую степь на растерзание калибру 7.62, почувствовал, как невидимая бабушка с пустыми глазницами прошла совсем рядом и край ее савана скользнул по щеке.
– Содом и Гоморра! Что они там себе… – начал было Вайскопф, ведь он обладал более твердой волей, чем кто-либо в роте. Но Алферьев оборвал его:
– Молчи, Мартин. Тут дело непростое.
Ротный достал драгоценную папироску и протянул Епифаньеву:
– Раскури-ка мне от уголька, спички тратить не хочется…
Не дожидаясь курева, капитан вышел из-за стола и встал сбоку от Крупина, совсем рядом.
– Скажи мне, калика, не ваш ли разъезд за два дня до того, как я тебя определил в корниловцы, порубил инженерную роту? Четырнадцать трупов, пятнадцатый жив остался, но как – одному Богу известно… Нет-нет! Рожу ко мне поверни! Смотри на меня!
Крупин трясся. Я впервые увидел, как дрожит от ужаса взрослый человек. Притом человек, недавно ходивший в цепи под шрапнельными разрывами, храбрый солдат. Это было как экзотическое природное явление, цунами какое-нибудь: видишь, но не веришь собственным глазам.