На улице было еще вполне светло — но почему-то я шла торопливо, оглядываясь — не идет ли кто за мной. Ничего определенного я не боялась — ни хулиганского нападения, ни преследования какого-нибудь подвыпившего сексуально озабоченного болвана, — но все время мне казалось, что мне что-то угрожает. Может быть, сказался сон: предыдущей ночью мне приснилось: за мной гонится мужчина с ножом, я бегу от него по улицам, он за мной, но внезапно, когда он почти настиг меня, появляется моя мама — она снится мне здоровой — и, увидев ее, преследователь исчезает. Снился мне и Филиппов — но я, проснувшись вспомнила лишь то, что и он был в моем сне, но что он делал или говорил, забыла.
Я шла слишком быстро и пришла рано, но еще с противоположной стороны улицы увидела Филиппова, который меня уже ждал. Он прислонился к серой неровной стене почтамта и читал газету. И едва я подошла, на меня глянули его веселые горячие глаза. У него было чудесное настроение: оказывается, он читал «Вечерку» — статью о нашем институте, а в статье два абзаца были посвящены лично ему. Он тут же прочитал мне их вслух — и засмеялся — в его смехе, в блеснувших по-цыгански зубах мне почудилось что-то зловещее. Впрочем, с детства я знаю за собой одну странную особенность — внезапно мое восприятие реальности по неясным мне причинам может резко измениться, как в кинокартине под влиянием особого освещения: вдруг все лица искажаются, в них проступают какие-то иные черты, пейзаж приобретает другие оттенки, даже голоса начинают звучать искаженно, словно их прослушивают не на той скорости, на которой они записаны природой… Это длится обычно минут пятнадцать — двадцать, и тело мое в это время становится приятно тяжелым, как при высокой температуре, меня начинает клонить в сон, а по коже пробегает легкий озноб. Потом все проходит так же неожиданно, как и начиналось.
Вот и сейчас я смотрела на искаженное зеркалами моих глаз лицо Филиппова и все его черты казались мне мрачными: и горящие потемневшие, как грозовое небо, тяжеловекие глаза, и изогнутый хищным клювом нос, и черные усы, шевелящиеся над узкими жестокими губами, и темная крупная родинка на запавшей голубоватой щеке, и зубы, сверкающие, словно лезвия… Мои ноги отяжелели, в голове началось шмелеподобное гудение, по телу полился странный жар, я не могла идти и плохо слышала, что он говорил мне… Но вот гудение оборвалось, я ощутила струйки пота, сбегающие между лопаток и поняла, что он предлагает пойти ко мне выпить чая.
Мы пересекли улицу, на углу, возле моего дома, стоял сгорбленный старик, одетый, несмотря на летнее тепло, в черное длинное пальто, старик глянул на Филиппова и, отвернувшись, тут же поплелся прочь. Его унылый вид произвел на меня тяжелое впечатление — я вообще обостренно реагирую на любые проявления человеческой дисгармонии: встретив горбунью, поспешно отвожу глаза, стараясь остановить скорее свой взгляд на цветке или веселой птице, купающейся в луже, чтобы и несчастной судьбы коснулось дыхание тепла и радости, ненормального стараюсь обойти, не поднимая на него взгляда, не потому что его боюсь, но чтобы не зацепить его сочувствием, как крючком — рыбу, и не потащить его за собой — отрыв будет страшно болезнен для него — пусть уж лучше плавает в своем кишащем призраками водоеме, защищенный от мгновенных и страшных для него прозрений чешуей отчуждения.
— Чего было от меня надо этому дикому старику? — Филиппов приостановился и посмотрел вслед удаляющейся сутулой фигуре. — Так глянул на меня — будто меня знает.
На краю облупленного фонтана, белеющего в садике моего двора, сидели два алкоголика. Возле них на траве полулежала ярко накрашенная женщина с испитым лицом и декольте, открывающем плоскую морщинистую грудь.
Филиппов, глянув на них, усмехнулся.
Мы поднялись по холодным ступеням, я достала из почтового ящика письмо от сестренки, поздоровалась с соседкой, спускавшейся с пятого этажа. Тетушки дома не было, и, когда хлопнула дверь, мама нажала кнопку звоночка — колокольчика (шнурок на спинке кровати оборвался и приглашенный электромонтер сделал для мамы кнопочку) — ей что-то было срочно нужно.
Филиппов остановился в прихожей; попав в полоску света, падающего из окна, и мошкара пылинок закопошились над его левым плечом. На миг все это — и звоночек мамы, и прихожая, полная старых шляп и вышедшей из моды кожаной обуви, и Филиппов, осажденный полком мошкары, показалось мне нереальным.
— Проходите ко мне, — сказала я, — сейчас будет чай.
Я зашла в комнату мамы и села возле ее постели на стул.
— Попить бы немного, — попросила она. От ее лица веяло тишиной снега — пронеси меня на руках по темной лыжне — откуда это? На белках ее глаз краснели лапки воспаленных сосудов. Красною гроздью рябина зажглась. Так у Цветаевой?
Я принесла ей сока — и она улыбнулась мне беззащитной желто-яблочной улыбкой. Любовь к ней и жалость охватили меня.
— Лежи, — сказала я, — отдыхай.
Кончик ее носа — тонкий и прохладный: я поцеловала ее — так и она, маленькую, целовала меня…
Филиппов сам включил музыку и сидел на диване, покачивая в такт ногой.
— Любите ли вы Вивальди? — Произнес он, когда я поставила на столик перед ним чашки и чайник. — Любите ли вы Вивальди?
Я уже поняла, что понравившиеся ему фразы он повторяет часто. И повтор каких-то ситуаций, тоже ему приятен. Возможно, и наши встречи были приятны ему именно ритуальным постоянством множества деталей: как всегда, вставал парок над крепким чаем, желтело хрустящее печенье в вазочке, звучала та же музыка, иногда брякал мамин звоночек.
Мы опять долго говорили Филиппов рассказывал мне о своей юности. В комнате быстро темнело, уже нельзя было разглядеть черт его лица, но я не зажигала света. За окном ворковали припозднившиеся голуби.
— Я рассердился больше всего на то, что целовались не мы, а голуби, — произнес он и резко притянул меня к себе. Его губы показались мне солеными, как морская вода, а от его кожи пахло как-то резко и одновременно приятно — почему-то я решила, что так пахнет муравьиный спирт. Поцелуй не понравился мне, будто его губы лишены были чувствительности, но запах его тела мгновенно опьянил меня. Все происходило будто не со мной, я видела откуда-то, словно из верхнего левого угла комнаты, как смуглый человек в полумраке пытается раздеть девушку, прижимая к своей, уже обнаженной груди, ее грудь… И в самый кульминационный момент я точно куда-то провалилась.
И вдруг прозвенел звоночек.
Растерянно я села на диване, осознав, что раздета, а рядом со мной — обнаженный полноватый мужчина.
Я даже не поняла, что у него ничего не получилось. Оказывается, мамин звонок уже требовал меня к себе третий раз. Он и помешал ему, наверное… По крайней мере, такое объяснение успокоило его и смазало бальзамом его самолюбие. Смешно! Ведь он мог бы ничего вообще мне не говорить — так легко было обмануть меня! Ведь у меня совсем нет опыта.
Потом мы оделись и пили чай.
Я пошла его провожать. На автобусной остановке он, как всегда, сел в такси.
Самое удивительное, что, когда, одевшись, я вошла в комнату мамы — она крепко спала, из ее бледного полуоткрытого рта стекала на подушку желтоватая слюнка… Неужели она так быстро заснула? Или я одевалась слишком долго? А может быть, у нас с Филипповым была слуховая галлюцинация?… Ой.
Но теперь мне будет сложно встречаться с ним — или нет?…»
27
Капало и капало, моросило и моросило, Филиппов сидел у себя в кухне, перед печатной машинкой и курил. Только что уехала от него Неля — и все с ней получилось без всяких осечек, должным образом. Неужели и в самом деле так подействовал вредный звоночек матери Анны? Или — он нахмурился — или незадолго до своей смерти заговорила его огненная Елизавета, что, если он даже и влюбится в кого-нибудь, то окажется бессильным, а без любви — пожалуйста?
В стекло капало и капало. И стекали, стекали, стекали вялые струйки дождя. Мерзкая погода. И тесть мерзкий. Оказывается, он возвращался домой только на три недели. Я, сказал, получил письмишко, в котором некая мадам сообщает мне, что у Аглаи есть молодой любовник. Это было, скорее, приятно мне, чем наоборот. Скажу так — даже польстило. И я решил, нужно ей съездить в пансионат, от меня, старика, отдохнуть. Хочет — пусть с ним, хочет — одна. И тесть так посмотрел на Володю, что у того точно жаба за шиворот прыгнула — брр, греховодник, шакал, волк, неужели догадался? Вчера Аглая вернулась и сразу тесть исчез из бункера, как дорогой экспонат из плохо охраняемого музея. Теперь уже вряд ли вернется. Полный провал…
И этот идиот Прамчук-младший тоже натворил дел. Не дала Люба ему согласия на развод, он возьми да ей и пригрози: не дашь, с помощью отца отберу у тебя дочку и спрячу, не найдешь! Обезумевшая Любашка написала заявление в милицию. Оттуда сигнализировали Филиппову. А он, простите, тут при чем? Но с милицией лучше не ссориться — пообещал им уладить конфликт в семье.