Еще бы! — если он обнаружил, что в этом длинном непонятном слове есть одно маленькое, которое он понял, то, очевидно, есть и другие маленькие вполне понятные слова.
В этот момент вошла его мать.
Он радостно закричал:
— Мама, я нашел клопа! Мать рассердилась:
— Во–первых, зачем ты лазил в шкаф? А во–вторых, у нас клопов никогда не было.
— А если я покажу…
И он, взяв книгу, показал.
— Вот, смотри, после «ци» идет «клоп».
Мать рассмеялась и назвала его маленьким дурачком. Но его слух воспринял эти слова как «умный мальчуган». Потом ему показалось, что луч солнца запутался в густых каштановых волосах матери. Он решил помочь ему выбраться, уже протянул руку, но луч, очевидно испуганный движением его руки, перепрыгнул на ковер.
Мальчику было тепло, но не от печки, согревшей комнату, а от дыхания матери, которое он чувствовал все время.
И ему казалось, так будет вечно…
Но потом раздался звонок, означавший, что занятия в классе начинаются. Мать, погладив его по стриженой головке, вышла…
Ему казалось, что это чередование игры солнечных лучей на стеклах книжного шкафа и на узоре текинского ковра, улыбок матери, звонков, возвещавших о начале занятий, будет вечно.
И было такое утреннее солнце над морем. Сквозь зеркальные стекла большого гостиничного номера спокойно проникал луч солнца и ложился на полураскрытые во сне губы молодой женщины. Он смотрит на эти губы и не верит своему счастью. И ему кажется, что это будет вечно.
Все движется — вера, чувства, годы. Все уносится вдаль… Настал день, когда он увидел, как луч утреннего солнца устало упал на сухую траву могильного холмика, и ему уже не казалось, что луч запутался в траве, он уже не протягивал руки, чтобы его высвободить. Да и луч все равно не собирался никуда убегать. Он уже примирился со своей участью и не играл с травинками, а скорее отдыхал на них.
А он смотрит на этот успокоившийся луч солнца, стоя, как каменное изваяние. Он еще дышит, но его дыхание никого не согреет. Он еще пытается улыбаться жизни, но она его не замечает.
…И все же это было, есть и будет вечно — улыбка матери, школьные звонки, детские голоса и любовь — горячая, возвышенная, непобедимая.
1967
Москва.
У подножия Мтацминды
Часть Первая
Глава I
На перроне Тифлисского вокзалаЕсть люди, которые, даже шествуя по тротуару, всегда оказываются в центре, с кем бы они ни шли. Их спутники пристраиваются сбоку, стараясь удержаться хоть на краю тротуара, даже в мыслях не допуская, чтобы перемениться местом. Делается это совершенно без всякого заранее обдуманного намерения, механически, и даже не делается, а само собой получается.
Таков был Везников. Тот, кто наблюдал за ним со стороны, не мог не обратить внимания на его крепкую самодовольную фигуру, стоявшую на перроне тифлисского вокзала в один из осенних дней 1919 года. Никто бы не догадался, что он был первый раз в Тифлисе и что о Кавказе он знал приблизительно столько же, сколько и о Тибете. Можно было подумать, что Тифлис — это его родной город, в который он вернулся после долгих скитаний по чужеземным странам. Везников никогда не бывал хмурым, он всегда улыбался. Вот и теперь, следя за носильщиком, вытаскивавшим из вагона его когда–то великолепные, но уже изрядно заношенные чемоданы, он улыбался всему: и новому, незнакомому перрону, и новым, незнакомым ему лицам, и начальнику станции, даже не самому начальнику, а его солидной фуражке.
— А какие гостиницы считаются здесь самыми хорошими, но в то же время и не дорогими? — спрашивал старичок в форме лесного ведомства, наклонившись к самому уху носильщика, с таким таинственным и робким видом, как будто хотел узнать, где помещается притон фальшивомонетчиков.
Дама в шляпе, чем–то до смешного напоминавшей индюшку, запуганная рассказами о жуликах, боялась даже произнести слово «гостиница». Подойдя к какой–то особе, показавшейся ей дамой ее круга, она осыпала ее картечью русско–французских слов.
Высокая, красивая, нарядно одетая дама в первую минуту приняла ее за попрошайку и, не желая терять на нее времени, ускорила шаг.
— Так вы мне скажете, где я могла бы остановиться… без риска? — продолжала наседать на нее приезжая.
— Я не знаю, — натянуто улыбнулась высокая дама.
— Я так боюсь, ведь я одна, совершенно одна… Мой муж, генерал Павленко, приедет позже…
Везников, продолжая все так же улыбаться, хлопнул носильщика по плечу и, нарочито растягивая слова, сказал:
— А скажи–ка, дружок, у вас в городе есть гостиница?
Тот улыбнулся и от этого вдруг перестал быть похож на носильщика, бляха с номерком куда–то исчезла, и уже не носильщик, а лукаво–добродушный мужичок засмеялся и заговорил:
— Чай, не деревня. Тифлис — город большой, без гостиниц никак невозможно.
— Очень хорошо, — сказал, закуривая папиросу, Везников, — значит, есть гостиницы. Превосходно. Ну–с, какая же самая что ни на есть шикарная, а?
— «Ориант», известно…
— «Ориант» — хорошо, мне нравится название. Попробуем остановиться в вашем «Орианте».
Разговаривая с носильщиком, он прошел сквозь суетящуюся вокзальную толпу и очутился у выхода.
Весело, как–то по–особенному, звенел тифлисский трамвай. Экипажи, которые здесь назывались фаэтонами, были все, как один, новенькими, чистенькими, похожими на собственные выезды. Везникову это понравилось. Он зажмурил глаза от солнца и, улыбаясь, сел в экипаж. Носильщику он дал щедро, сказав ему на прощанье:
— А я, брат, думал, что здесь у вас, в Грузии, и русских нет совсем.
— Куда же им деваться, — ответил тот, сняв шапку, — какие были, те остались…
— Ну, вот и новый прискакал, — сказал Везников и почему–то засмеялся.
* * *Если–бы сегодня в Тифлис приехал не жизнерадостный Везников, а самый мрачный и угрюмый путешественник, то и он бы в восторге улыбнулся. Нельзя было не улыбаться окнам, балконам, домам, лицам, озаренным тифлисским солнцем. Все города имеют свои запахи, но Тифлис имел бы его даже в том случае, если бы ни один город в мире не имел. Этот запах нельзя передать, о нем нельзя рассказать. Где бы вы ни находились, бросайте свои дела, берите билет, садитесь в поезд, на пароход и мчитесь на Кавказ. Вы не минуете Тифлиса. Ваши собственные глаза расскажут вам больше, чем перо беллетриста. Мы не будем говорить только об осени, смешаем вместе все времена года, цвета, краски, предметы: белая, сладкая, сочная акация с запахом, который может поднять мертвого из гроба, чтобы он мог еще раз пройтись по тифлисским улицам; горячие чуреки, не изведав которых, нельзя иметь даже приблизительного представления, что такое вкус хлеба; шашлыки, овульгаренные и опошленные всеми ресторанами мира, здесь, в Тифлисе, таковы, что о них преступно не упомянуть. А что может быть лучше тифлисских базаров? Красные помидоры, как бы говорящие: вот так должна гореть настоящая, здоровая кровь; ковры, похожие на сновидения…
Маленькие азиатские улочки, окружающие Майдан. Почти все дома опоясаны балконами. У балконов свой собственный запах. Балконы эти — как бы душа домов. Листья деревьев о чем–то нашептывают деревянным столбикам перил, похожим на детские игрушки.
* * *Раннее утро. Тифлис просыпается как–то особенно вкусно. Нигде так не ощущаешь жизнь, как здесь. Город — весь в ярких солнечных красках. А потому горечь здесь горше, радость — сильнее, а любовь — прекрасней и пламенней. Здесь даже ковры выколачивают с какой–то особенной веселостью. Торговцы овощами и фруктами похожи скорее на случайно оказавшихся без работы клоунов. Они не могут говорить спокойно, они должны хохотать, смеяться, острить, не щадя даже своего собственного товара. Вот — гора баклажанов. Веселый толстяк, подбоченясь, поет, наслаждаясь своим голосом, солнцем, воздухом, жизнью:
— А вот баклажан, баклажан, хороший, сочный баклажан, веселый, теплый баклажан, золотой баклажан, толстый, очень сочный баклажан…
Везников бродил по базару, заговаривая с продавцами, смеялся вместе с ними и считал себя счастливым человеком. Он мог бы проводить здесь целые дни.
…Я видел много городов. Последние годы я встречал осень в различных частях света. По берлинским улицам, гонимые ветром, шуршали листья, красные и сухие, словно консервированный огонь; они совершали свои агасферовы прогулки в одиночку и стаями, напоминая тени перелетных птиц на фарфоровом потолке неба. Они искали, но не находили успокоения. Земля, на которую они хотели бы лечь толстым ковровым слоем, была закована асфальтом, а они жаловались ему на свою судьбу, подражая людям, готовым плакать на груди тех, кто их меньше всего понимает. Осенний Тиргартен казался мне затихшим и доброжелательным даже к французам.
Я видел осеннюю синеву Амурского залива и золото владивостокских сентябрей. Я видел пылающий клен в Оннуме, где японская осень открыла мне свои задумчивые объятья. Декоративные фонарики так трогательно вписывались во все окружающее. Деревянные шлепанцы напоминали трещотки… Фруктовые лавки с бананами и виноградом, вкус которых у меня до сих пор еще во рту. Острый запах водорослей, рыб, моря и ныне не перестает щекотать мне ноздри. Луна, широкая и большая, как круглое блюдо, на которое вот–вот положат японские яства…