Шувайников, писака из Симферополя, староста нашего курса, разумеется, тотчас же навострил когти. Стучать приходилось еще на зоне: его и приняли-то авансом: с учетом будущих заслуг… Но сородичи дружно за меня вступились. Юрковецкий с пеной у рта доказывал: ну не жалует парень шестипалого, оставь его в покое! – а когда, скажи, пишущего человека красило стадное чувство? Остальные вторили Петру, всячески меня выгораживая. Стервятник спасовал. К счастью, избежала сурового наказания и Дочь Сиона.
Большей части курса я пришелся по нраву. Весь контингент постепенно разделился на три основных лежбища. В почвеннических попойках Мисюка с Сержантом я систематического участия не принимал. Но в прочих двух тусовках был задействован весьма плотно. Доля и Моисеев надо мной дружески трунили. Артур в свое время наблатыкался истопником где-то на Севере. Игорь же недавно отпахал армейку. Шурша по лесному мху, они канали под особистов:
– Что, будем брать диверсанта, товарищ майор?
Допрашиваемого пробивал сладкий озноб: подобно Юкио Мисиме, я ведь тоже с младых ногтей боготворил св.Себастьяна. Помню, еще учась в первом классе, всякий раз перед сном воображал желанную экзекуцию: белобрысый пацан по фамилии Евдокимчик прикручивает меня бечевкой к дереву и лупцует прутом по обнаженным частям тела…
Рыжий, предложивший нам назваться рыцарями Круглого стола, вряд ли ожидал, что Вадик Степанцов когда-нибудь уведет у него эту идейку: орден куртуазных маньеристов был зачат еще в чисменском колхозе. Попов не случайно приплел сюда праздную свиту короля Артура: амбивалентное обаяние поэта Доли подмывало его к сервильности, бередя холопскую душу тамбовского графомана.
Расхлябанный наш мальчишник вливался в междусобойчик чуть позрелее. Слабый пол там концентрировался вокруг Юрковецкого (новоиспеченный муж – всего неделя как из ЗАГСа – к уборке картофеля привлек свою новобрачную). В девичестве Бахметьева, родом из пензенской глуши, Инна с подвенечной этикой не больно-то чикалась. При муже позволяла себя тискать Моисееву.
– Караул! Грабят! – полушутя-полувсерьез вопил изображавший из себя ревнивца Петр.
Споря с чичисбеем, он однажды в запале преступил табу:
– Эх, жаль мне вас, славян: пьете как лошади, насилие у вас в семьях на этой почве, суициды…
– Сподобились мы жалости! – с выгодцей для себя раззвонил потом в кругу единомышленников зубоскал-оппонент.
Генеалогию свою Моисеев излагал так:
– Прадед мой – активный член Союза Михаила Архангела, дед – юдофоб строго конституционный, отец – приверженец абстрактного антисемитизма, а я – так и вовсе образчик политкорректности.
Тем не менее о Мануке Жажояне он как-то сморозил следующее:
– Ростовский армянин – тьфу, что за гадость! Я тоже из тех краев: поверьте, нет ничего омерзительней!
Видимо, и на Петину суженую он посягал в чисто назидательных целях: лишний раз подчеркнуть, кто в доме хозяин…
Юрковецкий пил, жеманился с бабьем. Любил побалагурить про фекалии, гениталии. «Сюси-пуси» – пустил в народ слюнявую поговорку. Эта форма самозащиты его не спасет. На маканинском семинаре белую ворону заклюют самым безжалостным образом. Инну, народившую ему троих сыновей, он, отчаявшись, выпихнет на панель путаной. Затем семья переберется в Гамбург. Петя откроет сеть публичных домов и станет издавать пикантный журнальчик. Вскоре жена его окажется в сумасшедшем доме, а сам он – за решеткой[9].
Петина шумная компания – скептичная Маша Черток, Эвелина со смущенным смешком «пс-с!» и дородная Лена Семашко – с первых дней была настроена ко мне по-родственному. Толстушка примкнула к кагалу из столичной солидарности: все эти хиханьки-хаханьки были ей внятны и ментально близки. Кроме того, нахлебавшись мужнего деспотизма, Лена находилась в состоянии вечного поиска. Пчелиной маткой хлюпая по слякоти, она подшофе распевала вместе со всеми:
– Вот кто-то с горочки спустился. Наверно, милый мой иде-от!..
Евреи радостно коверкали русскую грамматику:
– На ём защитна гимнасте-орка…
Мы с Бабушкиной упоенно ворковали на фоне всеобщего веселья. Ради меня она самоотверженно худела – за час до подъема совершая упорные пробежки. Впрочем, я к ее комплекции претензий не имел. Другое дело Семашко: такую только подпусти! Но Лена не комплексовала: однажды под сурдинку меня заграбастала, запустила пухлую пясть и после шепнула заговорщицки:
– Теперь ты!
– Ну не здесь же, – слабо отбояривался я.
– Где, скажи? Когда? – страстно напирала моя ухажерша… Ее теперь тоже нет с нами: скончалась от сердечного приступа. И что за напасть такая, кто бы растолковал?..
Бабушкина – с библейским профилем – экзотично смотрелась в пестром павлопосадском платке. Она мило тренькала на семиструнке, самопальные шансонетки перемежая шедеврами Галича. Иные песенки посвящались мне. Муж, детишки, уютно потрескивающий камин – тема благоустройства вилась у нее красной нитью. За глаза же, по словам Верки Цветковой, писательская внучка надменно фыркала:
– Чтобы я – да за Марговского?! Ведь он же иногородний!
Маша частенько кичилась своими мнимыми галльскими корнями (она уверует в свою легенду настолько истово, что с ветром перестройки перепорхнет во Францию). Моя тетка Лида, прослышав об этой ее причуде, как-то съязвила:
– Знаем-знаем! Бердичевская аристократка.
Так или иначе, а с чисменской сцены я блистал как никто другой. Физрук Иван Кирилыч, предваряя мое выступление (почему-то именно ему поручалось вести творческие вечера: сбывалась ленинская мечта о кухарке, управляющей государством), поинтересовался – из каких, мол, мест будешь? – и, услышав ответ, осклабился:
– Стало быть, белорус!
Юрковецкий потом еще долго подшучивал на эту тему…
Помню, как спустя пару дней Кирилыч, шепчась с Колей Шмитько, кивнул в мою сторону и одобрительно хмыкнул:
– Перспективный!
Сдается мне, Бабушкина тогда крепко призадумалась. По крайней мере прямо с картошки повезла к себе домой.
– Это со мной, – сквозь зубы процедила она дряхлой консьержке.
Заскрипели тросы, доставлявшие лифт на тринадцатый этаж: число для иудея вроде бы благоприятное – но я-то готовил себя к роли парижского шевалье!
Литфондовский дом опьянял атмосферой элитарности. Особливо прельщал бардовый коврик вокруг биде. Я всегда тяготел к соитию в ванной: но на сей раз вышло постней, чем когда-то с Ирой. Бабушкина оказалась гимнасткой не ахти, хоть это отчасти и восполнялось импортными ароматами.
Пупсик из папье-маше – петрушка с бубенцом на шее – откликался на фрондерское прозвище Владимир Ильич. Друзья детства – сплошь совписовских кровей – вели себя до муторности инфантильно. Жившая этажом ниже чернокосая внучка Светлова время от времени шипела на меня: альфонс! – втайне негодуя на свою природную косолапость. Пигалица Бармина, гнилозубая журналисточка, напросившись на обед, с алчностью выслеживала куриную котлетку, а после клянчила еще и пятачок на метро. Антоша Носик, паркетно вышколенный, но вечно себе на уме, почему-то настораживал Машину маму. Зато я, судя по всему, глянулся разведенной инженерше с заплаканной наружностью.
– Ух ты! – подкузьмила она меня разок, когда я, раздухарясь, выплеснул при ней порцию мировой скорби.
Гражданским браком она жила с инженером Борей – молчаливым бородачом, периодически корчившимся от гастрита. Боря носил кожаный плащ, водил «Жигуль» и гордился знакомством со Смоктуновским. На меня он посматривал сочувственно: кто-кто, а уж он-то знал, где раки зимуют!
Гостей принимали на кухне. Записной деликатес – супчик из тертой свеклы – заправлялся сметанкой в обмен на непременный букетик фиалок.
– Ты забыл цветочки! – дулась на меня Машуня.
Ястребом слетав к метро, я заглаживал вину. И мы снова чавкали по-семейному, орудуя в восемь рук и стараясь избегать вербального контакта… Но вот в дверях вырастал силуэт опереточной барыни. Поперхнувшись, желудочник нервически вскакивал и размеренно бил челом. Балованная внучка, повизгивая, слизывала сыпавшуюся со старушенции пудру. Машина мать предавалась дочерним обязанностям, из полновластной хозяйки превращаясь в покорную жилицу.
Член Союза Писателей Мирра Ефимовна Михелевич владела поистине царской недвижимостью: две квартиры, две дачи, плюс муж, передвигавшийся с трудом, но всегда с угодливой улыбкой. В «Худлите» она монополизировала переводы с болгарского – одни только романы Павла Вежинова принесли ей целое состояние. Кооператив для дочери она тоже оформила на себя: мало ли что…
Меня она невзлюбила сразу – за отсутствие должного трепета: растиньяк из Нимфска вызывал у нее скрежет зубовный.
– Вы уже получше себя чувствуете? – отважился слюбезничать я, повстречав ее после длительной простуды.
– А ты надеялся, касатик, что я окочурюсь?!