Я поселился у них за полгода до происшествия. Владельцы квартиры, которую я снимал на улице Волгина, через две недели возвращались из Кувейта, из долгосрочной командировки, и я расклеил объявления с бахромой моего телефонного номера возле ближних метро: я успел привыкнуть к Юго-Западу и не хотел менять его на другие районы. Через несколько дней молодой женский голос предложил мне комнату у «Ждановской», правда, без телефона, зато рядом с метро. Комната устраивала меня не Бог весть как, да и времени до приезда хозяев оставалось достаточно, но голос, видать, заинтриговал, настроил на приключение, — если б я тогда знал, на какое! — и, успокаивая себя тем, что, в случае поступления лучшего варианта, от первого я откажусь всегда, я решился посмотреть.
Было воскресенье. Они завтракали на кухне, но меня к столу пригласить не подумали. (И в дальнейшем все вопросы, связанные хоть с какими-нибудь деньгами, пусть даже пустое чаепитие, оставались у нас сугубо раздельными; так — рассказывают — заведено в некоторых европейских странах, прогнивших от буржуазности; хорошо это или плохо — вопрос сложный; во всяком случае, мне такая система казалась странной, непривычной.) Его я тогда едва заметил и почти не рассмотрел (интересно, что и впоследствии я как-то не успел этого сделать, приглядывался уже к трупу, хотя, как вы сами догадываетесь, когда человеку отрежет голову электричка, приглядываться особенно не к чему), а Анечку, которая, собственно, и вела со мною все переговоры, а затем — расчеты, я рассмотрел сразу, сразу же понял и то, что никакого приключения не произойдет: не потому вовсе, что оказалась она замужем или что очень уж явно и скрупулезно выказывала материальные свои интересы, не потому, наконец, что была немолода или, скажем, недостаточно хороша собою: лет двадцати пяти, с более чем привлекательной чернявой мордочкою и стройной фигуркою, — просто почуял я совершенно чужого человека, чужого навсегда, — и вот тут-то мне и взять бы, как говорится, ноги в руки, но, как ни странно, я уже чувствовал, что попал окончательно, что жить ближайшее время мне суждено именно здесь. Анечка, не прекращая укусывать и пожевывать бутерброд с докторской, рассказывала, что они с мужем живут вдвоем, что он у нее — вот это вот у нее звучало особенно рельефно — физик-теоретик, а сама она биолог, что детей у них нету и пока не предвидится, так что жизнь мне предстоит спокойная, что это их новая квартира, кооператив, а раньше жили у ее родителей, что, всюду поназанимав на первый взнос, они теперь в тяжелом материальном положении (именно в тяжелом материальном положении, а не, скажем, в долгах как в шелках), и на меня лягут ежемесячный кооперативный пай и свет и газ за всю квартиру, за что хозяева и отдают мне в свободное пользование одну из двух комнат и, учитывая мой интеллигентный вид, на поведение каких-либо ограничений не накладывают, разве что чтобы не пил, курил поменьше, не водил гостей и главное — гостий и после одиннадцати старался не слишком шуметь. У меня б, наверное, никогда не хватило совести требовать за жизнь в комнате оплаты целой квартиры, хотя в денежном выражении цена получалась обычная, среднемосковская, — тем не менее я сказал, что согласен, практически помимо воли сказал и только удержал себя оставить задаток, чтобы иметь пути к отступлению. Анечка показала мои будущие полувладения: комната как комната, не большая и не маленькая, не блистающая чистотою, но, впрочем, и не слишком запущенная, мебели — нуль, пол — паркетная доска, и на нем — большая клетка с десятком белых мышей. Про мышей Анечка объяснила, что это с ее работы, из вивария, что они очень милые, нетребовательные, привязываются к людям и оживляют быт. Если, мол, я пожелаю, мыши смогут остаться здесь. Я неопределенно промычал в этой связи нечто по возможности любезное и откланялся.
Сейчас, заново пересматривая воскресную сцену, я все пытаюсь вообразить, что за реакцию вызвали наши с Анечкою переговоры у него, пытаюсь вообразить и огорчаюсь, что не заметил тогда, но интуиция подсказывает, что, если было бы чего замечать, я бы заметил; у него, надо думать, уже к тому времени вошло в привычку скрывать от Анечки свои на нее и на жизнь вообще — реакции.
Всю следующую неделю я получал разнообразные предложения, но в любом из них находил изъян, — меня просто влекло, тянуло в комнату на Ждановской, — и очередным воскресеньем я там и оказался. За полгода, что я там прожил, я не то чтобы наблюдал, а просто не мог не приглядеться к образу жизни моих хозяев. Они казались мне почти классически ординарной парою, тем, что несколько лет назад было принято презрительно называть мещане или обыватели и что я по глупому своему юношескому высокомерию так тогда презирал. Гости к ним почти не ходили, сами они тоже едва не все вечера просиживали дома, принимая изредка родителей его или Анечки (последние, самоуверенные, респектабельные, довольно молодые, прикатывали на вишневых «жигулях», привозили массу сеток и сумок с продуктами). У моих хозяев не было телевизора (одно из немногочисленных и, мне казалось, недолговременных отклонений от классической схемы), и вечера они проводили чаще всего на кухне. Изредка он что-то писал за столом в их комнате, но тоскливая атмосфера дома с тусклыми лампочками в матерчатых абажурцах исключала, по-моему, саму возможность какой бы то ни было интеллектуальной работы — разве кроссворд разгадать. Спать они ложились всякий раз точно в одиннадцать, чтобы к семи утра, когда пора вставать на работу, сон составил бы положенные медициною восемь часов.
В этом несколько неловко сознаваться, но первую пору моего у них проживания я с заранее брезгливым и тем более непреодолимым любопытством ждал, что за звуки станет дарить мне по ночам тонкая перегородка между нашими комнатами; но ночь проходила за ночью, неделя за неделею, а кровать не поскрипывала в специфическом ритме, а Анечка не вскрикивала, не стонала, не заливалась счастливым хохотом, а он не рычал и не скрипел зубами — так что я волей-неволею стал ломать голову над странным этим бесстрастием хозяев, но в нее ничего умнее не приходило, как приписать им интуитивное угадывание возможного моего повышенного внимания первого месяца; заподозрить, например, супружеские измены их размеренная жизнь просто не давала повода. Время, однако, шло, и, хоть специально прислушиваться я давно утомился, мне часто случалось просыпаться и часами лежать, курить, глядя в темный потолок, или читать ночи напролет, — соседняя комната оставалась всегда стерильно тихой и спокойной. Может, он просто импотент? лениво, уже без былого любопытства думал иногда я, начитанный и насмотренный всевозможных сюжетов про современных физиков-ядерщиков. Но нет, непохоже: Анечка бы бесилась тогда, выходила из себя, скандалила по всякому пустяковому поводу, а он бы мучился, комплексовал — они же кажутся вполне довольными жизнью. Он, всегда ровный и спокойный, причем, верилось, спокойствием не волевым, а совершенно естественным, органичным, два раза в неделю покупал Анечке цветы, Анечка принимала их как должное и чувствовала себя прекрасно. Он, правда, на мой вкус несколько чрезмерно тиховат, продолжал я психологические изыскания, послушен судьбе, что ли; вероятно, и физик-то он посредственный, ординарный; такие, впрочем, благосклонно оправдывал я его тут же, гордясь широтою собственных взглядов, тоже нужны науке, и не слишком удивился своей ошибке потому лишь, что узнал о ней уже после его самоубийства: поступка, как мне представляется, весьма талантливого применительно к ситуации. После его смерти я получил и разгадку молчания перегородки: один мой приятель, который пытался утешить вдову, рассказал мне, что та стопроцентно и безнадежно фригидна, и только тогда я более или менее рельефно вообразил, каково бывало ему по ночам. Он, наверное, тоже часами бессонно лежал в темноте и, не имея возможности занять себя хотя бы курением, которое, как я слышал, он бросил в угоду Анечке в день свадьбы, слушал ровное, здоровое, довольное дыхание жены да попискивание белых мышей, которых я, разумеется, выселил из своей комнаты в самый час переезда, но о которых так некстати вспомнил несколько недель спустя.
В начале октября в Студии традиционно проводится капустник: знакомство с первокурсниками. Мы спохватились, как всегда, едва ли не накануне, когда поздно уже оказалось сочинять всяческие шутейные куплеты и сценки, да и лень нам, сравнительно взрослым людям режиссерского курса, было заниматься белибердой — и вот я подал идею с мышами. В чем заключался юмор идеи, я сейчас уже и не знаю, — помню только план, что кто-то из нас выходит на сцену с символизирующим ректора котом в руках, и мыши, сидящие в бутылках из-под молока, пугаются.