При ее возбужденном состоянии эта спокойная река, матросы, суда, плывущие мимо с раздражающей медлительностью, вызывали в ней досаду. Г-жа Эпсен распределяла по дням свое выздоровление: столько-то дней она проводит в постели, столько-то — в кресле, затем походит по комнатам, чтобы размять ноги, — и в дорогу! Ее трепала лихорадка, точно узницу, которая считает последние часы, оставшиеся до освобождения.
А между тем за ней трогательно ухаживали на шлюзе. Ромен из уважения к горю бедной матери старался не петь и не смеяться громко, хоть и трудно ему было удержаться: уж очень он радовался, что жена его с ним, при нем, что наконец-то они вместе. Когда он тихонько входил в комнату больной и ставил на комод громадный букет из ирисов, камышей, водяных лилий — никто не умел подбирать цветы лучше его, — то нарочно, еще за порогом, думал о чем-нибудь печальном: а вдруг Сильванира захворает или хозяин вызовет ее в Париж с детьми?.. Но Сильваниру только раздражали его сдержанность, его лицемерно потупленные глазки, его любимая поговорка: «Разрази меня гром, госпожа Эпсен!»-и она быстро выпроваживала мужа на улицу, чтобы он проветрился, отрезвел от своего блаженного опьянения, эгоистического, как всякое большое счастье.
Лучше всего г-жа Эпсен чувствовала себя с малюткой Фанни; она усаживала девочку возле себя с каким — нибудь рукодельем и целыми днями говорила с ней об Элине:
— Ведь правда, ты ее очень любила?.. Тебе бы хотелось, чтобы она стала твоей мамой?..
Нежный пушок свежей щечки напоминал бедной матери детские даски Лины; ей казалось, что на шелковистых волосах Фанни остался след ее руки. Иногда, глядя на толстый деревенский платок, от которого девочка казалась сутулой, на ее чепчик, на ее деревянные башмаки, на ее холодные ручонки, красные, как осенние яблоки, г-жа Эпсен с горечью думала о том, как Фанни погрубела без материнского ухода, как переменилась и нравственно и физически.
В Морисе эта перемена еще больше бросалась в глаза. От блестящего моряка, будущего гардемарина, как его с гордостью представляли гостям в салоне супрефекта, осталась только рваная фуражка с галуном, сам же ои обратился в толстого, загорелого деревенского увальня. Он все еще собирался поступать в морское училище, но теперь, отложив занятия под предлогом подготовки к первому причастию, наслаждался свободой, шатаясь по берегу реки! Но ему отравляли жизнь отчаянные драки с отроком Николаем из Пор-Совера, который всякий раз подстерегал его при выходе из дома кюре… Ох уж этот Николай!.. Из-за него бедного малого мучили кошмары по ночам, а днем он с ужасом рассказывал о своем враге сестренке, которая возмущалась, что Морис, будущий офицер, — такой трус.
— Уж я бы ему задала, будь я на твоем месте!.. — стыдила она брата.
На шлюзе много было разговоров об этих яростных драках, после которых Морис прибегал бледный, задыхающийся, в разодранной одежде.
— Ну, попадись он мне только, плохо ему придется!.. — грозилась Сильванира.
Но, к счастью для отрока Николая, ей некогда было отлучиться из дому. Ромен учил ее работать на телеграфном аппарате, на ней лежала стряпня, стирка белья, заботы о муже, детях и даже о Баракене — вероотступник жил у них в доме, здесь же спал и столовался, так что за обедом они опасались говорить при нем о замке Отманов и об Элине. Нельзя сказать, чтобы Баракен был дурным человеком, но за стаканчик спиртного он готов был продать и друзей и собственную шкуру, также как с легким сердцем продавал сюртуки, полученные в Пор-Совере. А потому Сильванира не доверяла Баракену и ждала его ухода, чтобы поговорить по душам.
Служанка была уверена, что Элина вовсе не уезжала из замка. Каждое утро она посылала Ромена караулить перед решеткой парка, а сама расспрашивала поставщиков и торговцев, заглядывая то в лавку мясника с вывеской: «Умри здесь, дабы ожить там», то в бакалейную лавочку с табличкой на стене: «Возлюбите то, что превыше всего». Никто из них не видел хорошенькой барышни, но все отлично понимали, о ком идет речь. Просить же кого-либо из них отнести записку или передать поручение было столь же бесполезно, как задавать вопросы, каковы их политические убеждения или за кого они будут голосовать на ближайших выборах. Они отвечали полунамеками, подмигивали, хитро усмехались или делали вид, что не понимают.
Как-то вечером к шлюзовщику зашла матушка Дамур. Хмурое лицо крестьянки, ее глубокий траур, тупая, безнадежная покорность, с какой она говорила о своем несчастье, привели г-жу Эпсен в ужас.
— Что бы вы ни делали, все будет попусту… — угрюмо твердила хозяйка «Голодухи», сложив руки на коленях. — У меня эти Отманы дочку отравили да мужа заперли в сумасшедший дом, и то я ничего не добилась… Я и судье прямо в глаза сказала, хоть он меня за такие слова чуть в тюрьму не упек: эти люди, мол, чересчур уж богаты, на них и управы не найти.
Как ни доказывал ей Ромен, что тут дело другое, что за г-жу Эпсен вступятся важные господа, министры, полиция, матушка Дамур уперлась:
— Ничего у вас не выйдет. Уж больно они богаты!..
После этого разговора ее больше не пускали в дом.
Впрочем, г-жа Эпсен быстро поправлялась; она вставала, гуляла по берегу и вскоре, в конце недели, уехала в Париж, сгорая от нетерпения начать хлопоты.
Сильванира не ошибалась. Элину действительно держали в заточении в Обители, под строгим надзором, чтобы оградить ее от посторонних влияний и земных привязанностей; сама г-жа Отман подготовляла ее к апостольской миссии. Девушку ни на минуту не оставляли одну, не давали ей передохнуть. После лекций по богословию Жан-Батиста Круза и бесед Жанны Отман следовали духовные гимны, благочестивые размышления, общие молитвы. Время от времени Элину отпускали погулять под руку с Анной де Бейль или Софией Шальмет, пламенные речи которой особенно ее волновали.
Чаще всего они гуляли под балконом, укрываясь от осенних дождей, которые заливали пожелтевшую, ржавую листву деревьев, уже начинавшую редеть. Черные силуэты работниц Обители, закутанных в длинные городские плащи, придавали особенно унылый вид печальному пейзажу осеннего леса. Самые отрадные часы Элина проводила в молитвенной зале, где из-за навеса над балконом всегда царил полумрак. Убаюканная монотонным пением, новообращенная погружалась в сладостное забытье, как бы в гипнотический сон, ее сознание мало-помалу затуманивалось, а голова слегка кружилась.
К общей молитве работницы готовились, стоя на коленях и оборотясь лицом к стене. Все эти женщины, оцепеневшие, погруженные в молитвенное созерцание, застывали в разных позах: то воздев руки, то горестно поникнув, то скорчившись, то распростершись на полу, словно бесформенная груда тряпья. Внезапно та из них, что чувствовала себя подготовленной, вдохновленной богом, подходила к столу и, выпрямившись, вся трепеща от волнения, начинала молиться громким голосом. В этих импровизированных молитвах было больше возгласов, стонов, призывов, чем слов. «Иисус Христос, Спаситель, сладчайший возлюбленный Иисус!.. Слава тебе, слава тебе!.. Спаси, помилуй, сжалься надо мною!» Но все импровизации были проникнуты пылким, непосредственным чувством, которого недостает в заученных молитвах, и вдохновенные слова, преображаясь, словно во сне, сияли ослепительным светом.
В такие минуты Элина забывала свои страдания, острую боль от разлуки с близкими. Всем существом предаваясь богу, она растворялась в чувстве безграничной любви, возносившей ее над всеми земными привязанностями, голос ее менялся, становился сильнее, проникновеннее, в нем слышался трепет страсти. Пока она молилась, ее кроткое лицо с детскими чертами и тонкой кожей преображалось, дышало истомой, а слезы лились ручьями, смывая нежный румянец щек; слезы казались ей целительной влагой, омывавшей душу от скверны греха, святой водою крещения.
Другие работницы, эти истощенные неврозом крестьянки, впадали в такой же экстаз во время общей молитвы, но болезненная экзальтация отнюдь их не красила. Маленькая горбунья становилась просто ужасной, когда она с воплями и стонами взывала к Христу: глаза ее дико сверкали, уродливое тело корчилось в судорогах, большой рот искажался гримасой. Это была настоящая одержимая — ведь истерия встречается среди приверженцев самых разных религиозных культов, что подтверждают исторические исследования о сектах «Ревивалей» и «Молитвенных лагерей» в Англии и Америке. В религиозных и проповеднических общинах «Ревивалей», отчасти похожих на французских «Ликующих» и швейцарских «Бодрствующих», подобные припадки совсем не редкость.
«В Бристоле, во время проповеди Весли, женщины падали ниц, сраженные, точно молнией небесной, словами пастора. Они лежали на земле вповалку, без чувств, без сознания, точно трупы».[15]
А вот как описано посещение пресвитерианской церкви в Цинциннати.[16]