пришел к Михаилу Рафаиловичу. Меня к нему не пустили – он был занят. У них было собрание – читали какую-то рукопись для новой брошюры.
Я дожидался в соседней комнате. Вот голос читающего смолк, раздалось сразу несколько голосов – начались споры. Вдруг дверь широко распахнулась, и на пороге появилась незнакомая мне женщина. У нее было простое крестьянское лицо, по-крестьянски – «рогами» – повязанный на голове платок, веселые глаза. «Фу, засиделась!» – воскликнула она и, к величайшему моему удивлению, положив руки на бока, прошлась по всей комнате, притоптывая ногами, как в русской плясовой. Это была Бабушка.
Меня с ней познакомили. «Так вот ты какой!» – воскликнула она, давая тем знать, что слышала уже обо мне. И тут же, не дав мне сказать ни слова, строго спросила: «Почему же ты отказался на работу в Россию ехать?» Когда я попробовал ей что-то ответить, она меня перебила и велела в тот же вечер прийти к ней для разговора. Я пошел и, к своему удивлению, после второго же слова почувствовал себя с ней так просто, как будто давно уже был с ней знаком, как будто она и в самом деле была мне родная. В ней были простота и прямота, которые сразу смывали все условности, все перегородки. Я чувствовал, что она имеет право все знать, имеет право задать любой вопрос, но вместе с тем я почувствовал, что она и все поймет. Впрочем, тогда она меня, должно быть, не поняла, потому что позднее мне передавали, что разговором со мной она осталась недовольна.
«Ничего путного из него не выйдет», – сказала она обо мне. Через много лет, когда мы снова встретились с Бабушкой и когда у меня позади уже были годы революционной работы, тюрьмы и ссылки, она сама мне призналась в суровом приговоре, который тогда мне вынесла. «Я рада, – заключила она свое признание, – что тогда в тебе ошиблась».
Свою ошибку она должна была признать уже через несколько месяцев после нашего разговора, потому что познакомились мы с ней, вероятно, в августе 1903 года, а на Рождестве я уже решил ехать в Россию на революционную работу. Когда Абрам сообщил о моем решении своему брату, который находился в Ницце (у него тогда уже началась болезнь, которая через два с половиной года свела его в могилу), Михаил Рафаилович потребовал, чтобы я немедленно приехал к нему: он должен мне дать в Россию очень важное поручение.
4
Начало моей революционной работы
Данное мне поручение на первый взгляд могло показаться странным: я должен был отвезти книгу легального журнала в Москву. Только и всего. Но эту книгу мне дал Михаил Рафаилович Гоц, и передать ее в Москве я должен был Ивану Николаевичу (как теперь называли Азефа). Внутреннее чувство мне говорило, что это поручение имело отношение к террору, то есть к Боевой организации. Я знал, что Михаил Рафаилович был представителем Боевой организации за границей, знал также, что Иван Николаевич был ее главным руководителем в России.
В наших бесконечных задушевных разговорах мы столько раз говорили между собой о терроре. Для нас, молодых кантианцев, признававших человека самоцелью и общественное служение обусловливавших самоценностью человеческой личности, вопрос о терроре был самым страшным, трагическим, мучительным.
Как оправдать убийство и можно ли вообще его оправдать? Убийство при всех условиях остается убийством. Мы идем на него, потому что правительство не дает нам никакой возможности проводить мирно нашу политическую программу, имеющую целью благо страны и народа.
Но разве этим можно его оправдать? Единственное, что может его до некоторой степени если не оправдать, то субъективно искупить, – это принесение при этом в жертву своей собственной жизни. С морально-философской точки зрения акт убийства должен быть одновременно и актом самопожертвования.
Так думали и так чувствовали террористы того времени, так думал и Степан Балмашов, застреливший 2 апреля 1902 года министра внутренних дел Сипягина. Он убил, но одновременно принес в жертву и себя самого. Убийство было совершено среди бела дня в Петербурге в здании Министерства внутренних дел, и Балмашов не сделал попытки спастись после убийства. Балмашов был повешен и умер героем. Его подвиг на все наше поколение произвел глубочайшее впечатление – в лице Балмашова мы чтили человека, показавшего на деле, на что способен революционер-идеалист, отдающий свою жизнь во имя общего блага. На террор мы смотрели как на предельное выражение революционного действия, к исполнителям террористических актов – одновременно героям и жертвам – относились с благоговением.
Убийство Сипягина было организовано создателем и руководителем Боевой организации Григорием Андреевичем Гершуни. Несколько позднее Гершуни организовал убийство уфимского губернатора Богдановича (6 мая 1903 года), прославившегося кровавым усмирением рабочих на Урале. Покушавшиеся на Богдановича скрылись. Но сам Гершуни 13 мая 1903 года был арестован в Киеве. Руководство Боевой организацией перешло в руки Азефа, который теперь готовил новые покушения.
Подробнее обо всем этом я узнал много позднее, тогда же лишь кое о чем догадывался. Например, о роли Гершуни и даже о нем самом я узнал лишь случайно. Это было так. Мы жили тогда в Галле вместе с Абрамом Гоцем – в двух соседних комнатах у одной и той же хозяйки. Однажды, за вечерним чаем, я развернул только что купленную вечернюю немецкую газету и прочитал вслух телеграмму из Киева об аресте там крупного русского революционера Григория Гершуни. Абрам вырвал газету из моих рук. Мне тогда это имя ничего не сказало, а он был этим известием потрясен. И тут же с волнением рассказал мне подробно о Гершуни, о его роли в партии и о том, каким ударом для нее должен быть арест Гершуни.
Оказывается, я однажды тоже встретился с Гершуни в Берлине, но тогда даже не обратил на него внимания – это было на квартире Левита. Помню, что какой-то человек весь вечер молча просидел у него в углу, и я даже обратил внимание именно на его молчаливость. Заметил я также, что он внимательно за всеми присутствовавшими наблюдал. Когда я потом спросил Левита, кто был этот человек, Левит небрежно ответил, что это был проездом один товарищ, недавно бежавший из ссылки.