Идиотская, дикая традиция встречать актера-бенефицианта аплодисментами! Я не знал о такой традиции или, возможно, забыл. Меня еще никогда не встречали аплодисментами при первом выходе. Я не ожидал аплодисментов, и я не был к ним готов. Моя роль, мой образ не был создан так, чтобы в промежуток времени от раскрытия дверей и взмаха руки могло что-то вклиниться в мое сосредоточенное и напряженное внимание.
Я сделал шаг — ненужный, лишний, гибельный для рыбака Симона шаг — и растерянно остановился.
— Кланяйся, кланяйся! — шипел кто-то из-за кулис, кто-то из партнеров на сцене.
Я сделал второй шаг и поклонился. Образ Симона уже умер. Теперь я мог спокойно переждать, пока закончатся аплодисменты.
Потом я снова занял свое место, взмахнул нехотя рукой и произнес все три проклятия, которые были вписаны в актерский текст. Они уже не принадлежали мне, актеру, они принадлежали только автору пьесы, голландскому писателю Гейермансу. От них дохнуло на меня смертельным холодом, пошлостью и тоской. Жиденькие аплодисменты проводили меня, когда, окончив, я уходил.
И вот с тех пор на всю жизнь я возненавидел аплодисменты. Когда, находясь в театре теперь как зритель, я неожиданно слышу в середине действия, как восторженная аудитория приветствует появление своего любимого актера взрывом аплодисментов, я вздрагиваю и сердце мое застывает в страхе за него. Когда мне приходится выходить на трибуну и аплодисменты аудитории адресуются ко мне раньше, чем я успеваю раскрыть рот, мне делается нудно и тоскливо и все то, о чем я только что собирался вдохновенно говорить, утрачивает для меня всякий интерес, делается будничным и безразличным.
Бенефис дал мне довольно значительный сбор, я только немного не добрал до аншлага. Когда я разгримировывался, администратор уже принес рапортичку и чистую кассовую выручку. Я расписался, стер остатки грима, потом быстро оделся и пошел из театра прочь. У меня было так гадко на душе, как, может быть, не было еще никогда.
Уже в дверях при выходе меня догнал помреж. Он передал мне мои «бенефиции». Бенефиций, подарков, я получил два: кусок туалетного мыла и флакон тройного одеколона. Это были роскошные бенефиции по тем временам. Одеколона и туалетного мыла я не видел с последних лет мировой войны.
На улице я остановился. Свежий мартовский ветер охладил мне лицо и согрел грудь. В предвесенней измороси матово маячили огромные шары электрических фонарей. Ветер из-за города приносил терпкий запах жирной земли. Люди суетились, снуя мимо меня взад и вперед. Это было самое людное место перед подъездом театра. Но я был страшно одинок.
Я любил театр и ненавидел себя.
Под фонарем, над жаровней, сидела какая-то торговка. Она открыто продавала вареники с картошкой, а из-под полы — папиросы.
Я купил порцию вареников, политых салом со шкварками и кружочками поджаренного лука. Тут же, стоя под фонарем, я съел их с куском черного хлеба. Потом купил себе папирос. Все это стоило несколько десятков миллионов — весь мой доход в мой первый и последний в жизни бенефис.
Актриса провинциального театра
Ее звали Александрой Ивановной.
Это была женщина лет за тридцать, среднего роста, пропорционально сложена, но с руками несколько длинноватыми. Кисти рук у нее тоже были великоваты и пальцы узловаты, как это бывает у прачек или женщин, много занимающихся шитьем. Правда, и стирать и шить на себя ей с малых лет приходилось самой. Все туалеты для сцены она тоже мастерила себе сама. Между репетицией и спектаклем она к тому же успевала приготовить себе обед и ужин. На ее большом бледном лице были серые, почти безбровые глаза, скулы излишне широки, а разрез рта неправильный — словно был сделан наспех. К тому же, волнуясь, она косила на один глаз. Была бы она, пожалуй, и совсем непривлекательна, если бы ее серые глаза не были всегда живыми и ласковыми, а волосы длинными, густыми и пышными, да еще цвета спелой пшеницы.
Ее муж был режиссером в провинциальном украинском театре. Она в этом театре была актрисой и играла все лучшие роли.
Это часто бывает так, что жена режиссера играет все наилучшие роли. И бывает это по разным причинам. Случается, что талантливый актер женится на равной по таланту, лучшей в театре актрисе. Бывает, что, начав вместе молодыми актерами, супруги в ногу проходят свой творческий путь и одновременно достигают равного положения в театре. Но случается и так, что талантливый актер или режиссер женится на личности, нисколько не выдающейся своими сценическими талантами, и в лучах его славы, а чаще всего — власти купается и подруга его жизни.
Ни одна из этих причин не подходит к случаю с Александрой Ивановной. Муж Александры Ивановны был и плохонький актер и никудышный режиссер, и это всем было хорошо известно. А Александра Ивановна была актрисой исключительного таланта. Она играла все лучшие роли потому, что они действительно принадлежали ей по праву.
Но видавшие ее даже в сотне ролей — прекрасно исполненных сценических образах — вряд ли могли определить ее амплуа, потому что она была одинаково хороша во всех. Своим незаурядным талантом и опытом она разрушала самый принцип разделения ролей на амплуа, которого в те времена так сурово придерживались. Она играла в любой пьесе, когда надо было — дочку, когда надо было — мать, а при необходимости — и бабушку. В «Ой, не ходи, Грицю» она играла и Оксану и пьяную сваху, в «Затонувшем колоколе» — и Раутенделейн и ее бабку. Она исполняла роли и шестнадцатилетних наивных лирических девушек, и трагические образы из репертуара драматических старух. С таким же успехом она играла и героинь и комические персонажи. И мало было в репертуаре театра таких пьес, где бы она перед глазами очарованных зрителей театра не переиграла бы одну за другой все женские роли. Возможно, это была не столько талантливая, сколько феноменальная актриса.
Но она никогда не выступала на сцене большого театра.
Почти пятнадцать лет своей сценической жизни — с детства — она отдала глубокой провинции. И в провинции, пожалуй, не было уже такого уголка, где бы она не побывала. Вся Украина, берега Великого океана, Черноморское побережье, Туркестан, Центральная Россия и Сибирь. Кроме того, она была на Балканах, в Маньчжурии, в Иране и Финляндии.
Когда мы с Александрой Ивановной впервые разговорились, она прежде всего спросила меня:
— Какую роль вы мечтаете сыграть?
Я ничего не сумел ответить ей, потому что не знал, какую роль я мечтал сыграть. И я искренне признавался, что, видимо, вообще ни черта не понимаю в театре.
Александра Ивановна выслушала меня внимательно и очень серьезно. Потом она улыбнулась каким-то своим мыслям:
— А вот я мечтаю сыграть… себя.
С этого и началось наше знакомство. Вечером, когда я был свободен в своем театре, я отправлялся в Украинский театр, проходил за кулисы и садился в уголке костюмерной, ожидая, когда Александра Ивановна забежит сюда в перерыве между двумя выходами. В эти короткие минуты, когда она переодевалась, поправляла грим или просто грела закоченевшие пальцы над железной печуркой, и происходили наши задушевные разговоры о театре, искусстве, жизни.
Как-то она играла «Гандзю», и спектакль смотрели котовцы.
В антракте перед последним действием двери костюмерной растворились, и мальчик-беспризорный, живший при театре в роли беззаветного энтузиаста и исполнителя всех мелких поручений, внес целую охапку цветов и травы. Это были колокольчики, васильки, козельцы, сон и просто зеленая рута-мята и чебрец — все, чем богаты поле и лес в этот первый месяц весны.
— Что это? — удивилась Александра Ивановна.
У нее было основание удивиться, так как уже много лет актрисы не получали подношений и цветов.
Беспризорный энтузиаст ткнул в руки Александре Ивановне кусочек грубой, оберточной бумаги. Это был обрывок газеты «Красный кавалерист», на котором поверх бледного текста — рыжей печати сажей на керосине — фиолетовым наслюнявленным карандашом было написано четко и аккуратно:
«Актрисе, исполняющей главную роль!
Извините, товарищ, что не знаем вашей фамилии, а также имя и отчества. Да здравствует Третий Коммунистический Интернационал!
Котовцы».Некоторое время Александра Ивановна смотрела на букет, лежащий у нее на коленях, потом вдруг заплакала и упала лицом в пахучую зелень прекрасного, скромного и безыменного подарка.
Я растерялся и стал ее успокаивать. Я мямлил что-то про нового зрителя, который пришел в театр.
— Да! — оторвала она от цветов заплаканное, с испорченным гримом лицо. — Новый! Совсем, совсем новый. Раньше такого не было! — Но как раз в это время зазвенел звонок, и, торопливо сунув букет мне на колени, Александра Ивановна склонилась над зеркалом, чтобы подправить грим. — Вы знаете, вот уже три года мы играем для этого зрителя, а еще ни разу ни один из зрителей не пришел ко мне за кулисы с оскорбительным предложением… Новый, совсем новый зритель! И… не провинциальный.