«Или он все-таки это понимает и присудит нам заключение или ссылку?» – снова охватили Кондратия сомнения и надежды, которыми он теперь ни с кем не мог поделиться. Хотя поговорить с остальными заключенными ему в любом случае больше не удалось бы: позволив им немного побыть на свежем воздухе, конвоиры снова скомандовали им идти и повели всех участников восстания к очередному входу во внутренние помещения крепости. Рылееву оставалось лишь терзаться сомнениями и надеждами про себя – и он мучился ими всю дорогу до большого, незнакомого ему зала, в который его в конце концов привели вместе с остальными приговоренными. Там их уже ожидали: все тюремное начальство, несколько знакомых им по допросам следователей, члены Сената и Государственного совета, несколько священников и еще какие-то господа, которых Кондратий видел впервые, но которые, несомненно, занимали очень важное положение в стране, выстроились перед длинным столом и внимательно следили глазами за входящими в зал заключенными. А тех начали выстраивать в несколько рядов перед ними – почти как зимой, на Сенатской, подумалось Рылееву, но поделиться этой мыслью с товарищами он тоже не успел.
Вместе с осужденными в зал проник уже хорошо знакомый каждому из них священник Петр Мысловский. Рылеев заметил, как он приблизился к стоявшему неподалеку от него Ивану Якушкину и что-то быстро шепнул, наклонившись к нему. Тот в ответ еле заметно кивнул головой, а затем, когда Мысловский отошел в сторону, так же быстро, украдкой прошептал что-то замершему позади него Оболенскому. Заинтересованный Кондратий на мгновение даже забыл обо всех одолевавших его тревожных мыслях и шагнул к Якушкину, который, в свою очередь, тоже начал незаметно придвигаться поближе к нему.
– Отец Петр сказал, что нам сначала объявят смертный приговор, а потом помилуют, – быстро прошептал Иван, когда они с Кондратием оказались достаточно близко друг к другу. – Передай дальше, чтобы никто не пугался.
Рылеев с трудом сдержал облегченный вздох. Пусть их пугают, это они вытерпят, тем более что Мысловский уже помешал этому плану! Главное, чтобы смертный приговор не привели в исполнение, чтобы их не сделали героями-мучениками!
Поэт обернулся назад и встретился глазами с тяжело дышащим от жары Кюхельбекером. Свою шубу он теперь набросил только на одно плечо, но ему все равно было жарко, и он то и дело смахивал крупные капли пота со лба. Рылеев подошел к нему вплотную и торопливо, скороговоркой, повторил переданные ему слова Мысловского. Вильгельм в ответ тоже быстро кивнул, и уже отвернувшийся от него Кондратий услышал, как он шепотом предупреждает о приговоре кого-то еще.
Сам он больше никого предупредить не успел. В зал ввели последних заключенных, двери с громким стуком захлопнулись, и гомон сотни голосов быстро стих, сменившись напряженной выжидательной тишиной. Министр юстиции Лобанов-Ростовский, занявший место во главе стола, взял в руки один из лежащих перед ним листов бумаги с многочисленными государственными печатями…
Все происходило именно так, как предупреждал Мысловский. Вердикт зачитывался медленно и торжественно, каждое из названных имен бывших заговорщиков сопровождалось полным перечислением их званий и титулов и завершалось объявлением об их лишении и приговоре к смертной казни то через отсечение головы, то через четвертование. Заключенные слушали молча, но их лица оставались невозмутимыми – отец Петр успел предупредить всех. Услышав свое имя и слово «четвертование», Рылеев тоже не дрогнул и не без злорадства отметил, с каким удивлением стали посматривать на него и на остальных приговоренных стоявшие напротив них чиновники. «Все идет как надо, все идет хорошо, – еще раз напомнил он себе, стараясь и дальше держаться спокойно. – Сейчас они заменят смертную казнь ссылкой или тюрьмой, и все закончится наилучшим образом. Насколько это вообще теперь возможно…»
Через час, когда прозвучали все имена и присужденные им меры наказания, министр взял со стола другой указ. Заключенные, и без того ловившие каждое его слово, на мгновение перестали дышать. И уже в следующий миг каждый из них окончательно удостоверился в том, что священник знал правду об уготованной им участи, – по залу эхом разнеслось сообщение о смягчении первого приговора:
– Полковнику князю Сергею Петровичу Трубецкому… даровать жизнь, по лишении чинов и дворянства, сослать вечно в каторжную работу… Поручику князю Евгению Оболенскому… даровать жизнь…
Рылеев уже почти не волновался и даже начал ощущать нетерпение, когда в череде имен его друзей неожиданно прозвучало его собственное:
– Подпоручик Кондратий Рылеев… Вместо мучительной смертной казни четвертованием, приговором суда определенной, за его тяжкие злодеяния повесить!
«Да нет же, нельзя этого!» – мысленно закричал Кондратий, внешне оставаясь таким же хладнокровным: только лицо его, и без того бледное после полугодового заключения в камере, стало еще белее. А министр тем временем перечислял остальных бунтовщиков, для которых «смягчение приговора» означало лишь другой, чуть менее мучительный вид казни – полковник Павел Пестель, подполковник Сергей Муравьев-Апостол, подпоручик Михаил Бестужев-Рюмин, поручик Петр Каховский…
«Так нельзя», – обреченно повторил про себя Рылеев, уже понимая, что пророчество Оболенского сбылось. «Так нельзя», – продолжал он думать и после оглашения приговора, когда его снова привели в камеру, и еще позже, когда опять забрали оттуда и повели через уже знакомый двор крепости к одному из кронверков. «Так нельзя!» – пытался он закричать в самый последний момент, когда петля уже была накинута ему на шею, и еще через мгновение, когда он очнулся на земле и боль во всем теле дала ему понять, что веревка оборвалась. «Вот же, смотрите, это знак, что нас нужно оставить в живых!!!» – было его последней мыслью, которую он из последних сил пытался донести до палачей и конвоя, но из горла у него вырывался только хрип, и он так и не смог произнести ни слова.
– Проклятая земля, где не умеют ни составить заговора, ни судить, ни вешать! – кричал рядом с ним Сергей Муравьев-Апостол, тоже сорвавшийся с виселицы. Хрипел и пытался что-то сказать Петр Каховский.
– Да вешайте же их скорее!!! – взвизгнул еще чей-то голос, и Рылееву окончательно стало ясно, что мечта Оболенского теперь исполнится, а сам он уже ничем не сможет этому помешать.
Глава XII
Санкт-Петербург, Галерная улица, 1826 г.
В комнатах было душно, хотя на улице опять шел не по-летнему холодный дождь. Раньше княгиня Екатерина Трубецкая ни за что бы не вышла из дома в такую неприятную погоду: она открыла бы в своей спальне окно и сидела бы возле него с книгой или каким-нибудь рукоделием, вдыхая свежий влажный воздух и не обращая внимания на оханье горничных, опасающихся, как бы их барыня не простудилась. Но все это осталось в прошлом – и возможность сидеть дома в плохую погоду, и книги с вышивками, и вялые препирательства со служанками…