Инютин быстро подкатил к столу. Левой рукой оперся о его кромку, а правой об табуретку и легко забросил на соседнюю свое тело.
— Ловко это ты, — невольно произнес Иван.
— А что ж… Анфиса сперва меня все, как ребенка, за стол сажала, в кровать носила. Да что ж я, думаю, позор такой, сам к бабе не могу теперь забраться. Ну, и приловчился. Руки у меня сильные стали…
— Вот за Анфису твою первую и выпьем. За сердце твое золотое, Анфиса.
— Ой!
— Не «ой», а выпьем, — как-то сурово поддержал Кирьян. — Это ты правильно, Ваня.
Выпили, захрустели капустой.
— Хороша, — сказал Иван, кивая на тарелку.
— Капустка завсегда хорошая закуска, — кивнул Кирьян. — И поставить не стыдно, и съедят — не жалко. Так что за дело-то?
— Колхозный бухгалтер нам скоро потребуется, Кирьян. У нас работает старик из эвакуированных. Домой засобирался.
— Ну? — не понял Кирьян. — Я слыхал…
— Я выговорил, чтоб он остался, пока не подучит тебя.
— Да ты… что?! — воскликнул Кирьян, даже задохнувшись. — Из меня это получится… как из одного предмета тяж.
— А хитрое дело, что ли? Хватит в хомутах ковыряться. С полгодика приглядишься, а там… Контору новую строим, в ней же тебе и жилье будет. Две-то комнаты хватит?
В ту ночь Кирьян совсем не спал, а под утро заплакал скупыми и тяжелыми слезами.
— Ну что ты, что?! — прижала его к себе Анфиса. Затем начала гладить по плечам. — Радоваться ж надо.
— А я и радуюсь. Людям да белому свету радуюсь, Анфис…
Теперь Кирьян Инютин работает бухгалтером и состоит членом правления колхоза. Первого сына они назвали Шуркой, а второго, родившегося под самый сорок седьмой год, — Иннокентием, Кеглей. Забеременев, Анфиса заикнулась было, что тяжко, мол, второго еще поднимать будет, но Кирьян, оглядев жену теплыми глазами, сказал:
— Да какие наши возрасты еще, Анфис! До полвека мне еще три года, а тебе пять целых. Вырастим!
* * * *
А вот Анна Савельева ни людям, ни свету белому не радовалась, жила одиноко и отчужденно в той же половине дома, где жили они с Федором в давние времена, утром молчком приходила на птичник, которым заведовала, вечером молчком уходила. А дома и вовсе говорить было не с кем, она лишь глядела на карточки трех своих сыновей, тоже в застекленной раме висевшие на стенке, и судорожно вздыхала.
Андрейка объявился зимой сорок пятого, прислав письмо в огромном и красивом конверте аж из самой Москвы. Дрожащими руками вскрыла она этот конверт прямо при почтальоне же, беспрестанно повторяя: «Нашелся… Господи, неужели нашелся?!» Андрейка писал, что просит прощения за побег, что его и Витьку Кашкарова снова несколько раз ловили по дороге на фронт, но они сказывались бездомными сиротами, их определяли в детдома, они оттуда снова убегали и летом сорок четвертого добрались-таки до фронта. «…И это хорошо, что успели, а то ведь скоро война через границу перешла, и нам бы туда не пробраться ни за что». Добрались и заявили, что хотят быть «сынами полка», их все равно хотели отправить в тыл, «да тут началась, мам, наступательная операция с целью освобождения Белоруссии…».
— Операция… подумай — с целью освобождения! — обливаясь слезами, воскликнула в этом месте Анна.
— Ну, а дале, дале он как? — нетерпеливо спросила почтальонша.
Дальше Андрейка писал, что их артиллерийский полк дрался под Минском, они с Витькой «в грязь лицом тоже не ударили, и хоть ни медалей, ни ордена нам не вышло, а благодарностей от командования по нескольку штук у каждого — у Витьки, мам, две и у меня тоже две. Но за границу нас с полком все равно не пустили, откомандировали в Суворовское училище, а в какое, я пока не скажу. Ты напишешь мне, по письму они узнают, что у меня есть родители, да еще отчислят. А уж попозже, как проучусь маленько, все сообщу и карточку свою тебе пришлю…».
Он прислал потом не одну карточку, в сорок шестом летом сам приехал в отпуск — в настоящей военной форме, с погонами, на которых поблескивали два перекрещенных пушечных ствола. Вся Михайловка высыпала смотреть на него. Он держался чуть смущенно, но солидно, по-взрослому, и только за ужином прорвалось у него прежнее, детское:
— Ганка, значит, в Винницу свою уехала?
— Еще весной сорок четвертого, сынок. Как Винницу ихнюю освободили, так они все и уехали.
— Ага. Жалко, — вздохнул он, оглядывая себя в старое, пожелтевшее зеркало.
Осенью он уехал в училище, в Москву, а Димка — в Томск, где он учился на втором уже курсе университета.
Они оба приезжали к ней и нынешним летом, а вот Семен…
О старшем сыне Иван по возвращении, отойдя немного от жуткого своего горя, рассказал ей все, как было на самом деле, не утаив ничего. Анна, чтоб не закричать во время его рассказа, намертво закусила губы и, лишь когда он кончил, шевельнула тоже онемевшим языком:
— Где ж он? Убитый? В плен угнали?
— Не знаю, Анна…
Она долго стояла столбом, омертвелая и бесчувственная, глядела выгоревшими глазами за окно, ничего там не видя.
Иван, чувствуя, что надо сказать заодно и другое, еще более страшное, ибо еще раз такого разговора она может и не выдержать, а сейчас, по омертвелому, все пройдет немного легче, произнес:
— А Федора твоего я убил, Анна.
Она вздрогнула, как лошадь, которую хлестанули, не жалея, тяжелым, мокрым кнутом. Держась за угол печки, у которой стояла, она, черная как уголь, медленно повернулась к нему.
— Брата своего, значит… — добавил Иван. — У немцев он служил.
— Ка-ак? — прокричала она беззвучно почти, одними глазами. — Говори… все!
И он рассказал ей все о Федоре, тоже без утайки…
* * * *
Зимой же сорок пятого, в самом конце года, в Шантару вернулся Петр Петрович Полипов. Какой-то исхудалый, вылинявший, в чине подполковника, он прямо с чемоданом пришел в райком, к Кружилину.
— Вот, дела свои семейные заехал решить…
Жена давно написала ему еще на фронт, что живет с другим мужчиной. «Что поделаешь, Петенька, я его полюбила, и не так, как тебя когда-то, последним всплеском, но по-настоящему, я от него беременна. От тебя не получалось, а от него у меня ребенок будет, и, значит, надо нам с ним оформляться». Далее просила выслать ей согласие на развод.
— Не выслал я ей ничего. Вот, сам приехал, — проговорил он, поведав обо всем Кружилину.
— Как ты воевал-то хоть, расскажи.
— Чего ж там. С редакцией по фронтам двигался… — Он усмехнулся. — Вроде и безопасно, а чуть не погиб. В войсках часто приходилось бывать, руку вот пересекло однажды. В сорок четвертом было, осенью, уже возле границы Восточной Пруссии. Едва-едва от гангрены не загорелась. Ничего, пронесло, рука вот немного покоробилась. — Он шевельнул левой рукой, действительно чуть скрюченной. — Хотели комиссовать, «к тому же, говорят, на шестой десяток вам пошагало», я попросил в армии оставить, пошли навстречу… А кто он, ее сожитель?
— Малыгин, бывший заведующий райкомхозом. Сейчас председателем исполкома работает.
— По всем статьям заместил, — усмехнулся Полипов.
— Дочь у них полуторагодовалая. С прежней своей женой он развелся.
— И такого человека ты держишь… на такой должности?
— Работать-то надо кому-то, Петр Петрович.
— Работать… — Он встал, прошелся по кабинету, в котором ходил когда-то хозяином, потрогал зачем-то занавеску на окне. — Субботин, слышал я, умер?
— Скончался, — ответил Поликарп Матвеевич, вспомнил свою поездку в Новосибирск летом сорок третьего, как они шли потом с Субботиным по унылому Новосибирску и как Иван Михайлович говорил ему дома: «Я давно не доверяю Полипову. Я сделал все, чтоб из обкома его убрать… Я бы вообще не доверил ему какой бы то ни было руководящей должности… А коль от тебя, Поликарп Матвеевич, зависеть будет судьба Полипова, ты этот наш разговор вспомни. „Кадры решают все“. Какие будут стоять у руководства люди, так и наши дела пойдут…» Судьба Полипова от него пока не зависела, но вот он уже при одном виде этого человека вспомнил слова друга своего и старого большевика-подпольщика.
А Полипов меж тем все прохаживался по кабинету, на гимнастерке его поблескивало два ордена — Красной Звезды и Красного Знамени.
— Работать… Ну что ж, поработаем и мы теперь. Уже на мирном поприще. Силенки покуда остались кое-какие.
Он походил так по кабинету и уехал из Шантары, не повидав даже, кажется, бывшей своей жены. А где-то через месяц раздался звонок из обкома партии, которого Кружилин внутренне с беспокойством ожидал: