Он прислонился к книжным полкам, забитым изорванными, обернутыми в бумагу книгами, делающими все французские библиотеки похожими на кладбища литературы.
— Сегодня, — продолжил он, — их здесь было трое: писатель, художник и девушка. Девушка замужем за писателем, которого любит, но спит с художником, которого ненавидит, и раз в полгода совершает самоубийство — правда, неудачное. Этот клубок занимает их последние пять лет, так как мы, французы, — консервативная нация, стремящаяся к тому, чтобы даже беспорядок нес на себе печать организованной преемственности. Вторая их важнейшая забота — революция, которая возвестит райское царство и распутает их клубок, как и все остальные клубки. У Варди и у меня не было желания вступать в спор, но Варди по неосторожности упомянул одного общего знакомого, недавно казненного на той стороне, и вся троица набросилась на нас, хуже фурий: во-первых, он не казнен; во-вторых, он, как-никак, предатель; в-третьих, революция имеет право убивать даже невиновных во имя возвышенных интересов, и так далее — всякая чушь. Сами видите, что все это было бы отъявленной глупостью, если бы этот вид умственного извращения, вопреки распространенному мнению, не пользовался значительным влиянием… — Он умолк, утомленный собственной напыщенностью.
— Давай-ка уточним, — подхватил эстафету Варди. — В том, что касается позитивных идей или улучшения художественного вкуса, интеллигенция влияет на массы крайне слабо. Но в отрицательном смысле, как проводник коррозии и разрушения, она очень влиятельна, особенно в этой стране.
— И вся чертовщина в том, — снова подключился Жюльен, — что интеллектуальная полудевственность такого сорта практически не поддается лечению. Мужчина, переспавший с революцией, знает, о чем говорит. Эти же остаются вечными кокетками, они никогда не отдаются идее целиком, а в лучшем случае мастурбируют, мечтая о ней. Стоит вам сказать им, что на самом деле представляет собой предмет их одиноких воздыханий, они назовут вас циником, разочаровавшейся личностью, а то и обвинят в мании преследования…
Он умолк, моргая от дыма воображаемой сигареты.
— А вам-то что за печаль? — удивилась Хайди. — Решив стать ренегатом, вы должны были быть готовы к таким вещам.
— Позвольте заметить, — вмешался Варди, глядя на Хайди с суровой благосклонностью, — что в данном контексте слово «ренегат» употреблено неверно. Если мы отказались от революции, то только потому, что сама революция отказалась от своего идеала; наша позиция — это просто отрицание отрицания.
Он говорил с рассерженной четкостью и пафосом, которому было бы не грех поучиться начинающему раввину, однако в его тоне слышались нотки оправдания, словно ему всегда приходилось занимать оборону. Его и Жюльена, видимо, сильно расстроил провал попытки убедить тех, кого все равно невозможно было убедить никакими силами.
— О, замолчи! — раздраженно бросил Жюльен. — Хайди права. Люди не возражают, если ты станешь предавать человечество, но если ты предашь свой клуб, они сочтут тебя ренегатом, а ренегатов не любят, какими бы ни были их мотивы. Вас никогда не удивляло, почему даже атеисты уважают принявших католичество, зато священника, заделавшегося атеистом, все дружно ненавидят? Как бы мы ни протестовали — нас все равно никогда не простят за то, что мы отказались от собственных ошибок.
— Ты — неизлечимый мазохист, — сказал Варди. — Я отказался не от ошибки, так как ошибку совершил не я, а партия.
— Дорогой мой, отступник остается отступником, даже если папа спит с собственной сестрой.
— Был такой Савонарола…
— …с которым у тебя есть некоторое сходство, — подхватил Жюльен. — Его сожгли заживо.
— И что это доказывает? — спросил Варди, обернувшись к Хайди за поддержкой. — Яспрашиваю вас: что это доказывает?
Хайди перемещалась вдоль книжных полок, разглядывая корешки и прислушиваясь к спору. Слова Жюльена о сбросивших мантию священниках показались ей очень верными; это объясняло, почему она чувствовала себя, как дома, в этой комнате, и почему существовала странная связь между ней и Жюльеном и даже Варди, несмотря на его помпезную самоуверенность. Их не только никогда не простят за отказ от прежних ошибок другие — хуже того, они сами не способны простить себя.
— Я думаю, — ставя на место книгу, сказала она своим звонким голоском, каким всегда разговаривала в гостях, — я думаю, что тот факт, что Савонарола был сожжен, доказывает правоту Жюльена.
— Очень просто, — пояснил Жюльен. — Люди осуждали продажность священнослужителей, но отступников среди монахов они ненавидели еще пуще.
— Чепуха! — не уступал Варди. — А как насчет Лютера? Или Генриха VIII?
— Оба были для Рима чужестранцами. Поэтому к ним относились не как к ренегатам, а как к бунтовщикам, поддержанным крепнущим национальным самосознанием. Кроме того, Лютер дал народу Библию. А что можем предложить мы, Варди?
— Сожалею, — язвительно отозвался Варди, — но никаких пророчеств я предложить не смогу. Я просто педантичный, категоричный радикал с четко формулируемой программой, отвергающий как капиталистическую анархию, так и тиранию тоталитарного государства, а также все военные блоки — как на Востоке, так и на Западе.
— Вот ты и сидишь на ничейной земле между линиями фронта, подвешенный между небом и землей, как гроб Мухаммеда, — высказался Жюльен.
— …с четко разработанной программой, — повторил Варди, игнорируя невежу, — которая, да будет мне позволено скромно напомнить, пользуется возрастающей поддержкой в некоторых слоях мыслящей публики. Более того, — тут он снова повернулся к Хайди, — Жюльен — один из соавторов этой программы, и, будучи в нормальном настроении, выступает активным членом нашей Лиги.
— Да, — мечтательно молвил Жюльен, — мы, как ты говоришь, быстро завоевываем поддержку. За последний год число наших последователей выросло на пятьдесят процентов: от восьми до двенадцати…
— Ха-ха, — выдавил Варди и поднялся. — Шутка не нова, но всегда эффектна. Мне пора идти; надеюсь, ты справишься с припадком мазохизма… Время от времени на него находит, — объяснил он Хайди. — Это как приступ малярии. Может быть, вы окажете на него целительное влияние.
— Хотелось бы, — холодно сказала Хайди, — но мне тоже пора.
— Не надо! — взмолился Жюльен. — Почему вы не можете остаться и еще немного выпить?
— Хорошо, но что подумает профессор?
— Самое худшее — ха-ха! — откликнулся Варди тоном, галантно отметающим любые вульгарные подозрения на ее счет, и церемонно, хоть и чуть-чуть неуклюже, потряс ей руку на прощанье.
— Как вам нравится мой друг? — спросил Жюльен после ухода Варди.
— Сначала он произвел на меня ужасное впечатление. Теперь же он кажется мне очень милым.
— Не надо недооценивать Варди, — сказал Жюльен. — Его мозг сродни самозаводящимся швейцарским часам. Но, хотите верьте, хотите нет, у него комплекс насчет женщин выше его ростом. Они мешают ему развернуться; поэтому он и становится таким напыщенным в вашем присутствии.
Хайди вздохнула.
— Чужие комплексы — всегда загадка. — Она вспомнила об ожоге у Жюльена на лице, который он по-прежнему старался ей не показывать.
— Верно. К примеру, я никогда в жизни не смогу осмыслить ваш комплекс по поводу разрыва с Церковью. В то же время для вас он так же важен, как для нас — разрыв с партией.
— Я вам об этом рассказывала?
— Нет, но были кое-какие намеки, об остальном же нетрудно было догадаться.
Он сел на подоконник в неглубоком алькове, привалившись спиной к стальной решетке. Узкую улочку уже окутывали сумерки; в нескольких окнах гостиницы напротив уже зажегся свет, и за жалюзи начинали шмыгать тени. Внизу раздался женский голос: «Marcel! Tu as oublie ta bicyclette! [14]» Тот факт, что Марсель ушел, забыв, что приехал на велосипеде, казался одной из маленьких поэтических тайн, которыми изобилует жизнь и которые никогда не удастся разгадать. В голове у Хайди мелькнула неясная мысль о том, что стоило бы повнимательнее отнестись к таким тайнам: вдруг в них есть какой-то ключ? Захватив рюмку, она села на другом конце подоконника, опершись о решетку локтем, и посмотрела вниз. Зрелище людей, не спеша бредущих по двое-трое в предвкушении аперитивов расхлябанной, шаркающей походочкой парижан с Левого берега, подействовали на ее настроение умиротворяюще. Она вспомнила, что уже несколько часов не думала о Феде, и ее сердце сжалось от знакомого чувства сладостной боли. Жюльен снова говорил, теперь уже на другую тему; она пропустила начало.
— …причина, по которой Европа валится к чертям собачьим, — это, конечно, то, что она признала конечность личной смерти. Этим актом отречения мы перерезали свою связь с бесконечностью, изолировали себя от Вселенной, или, если хотите, от Бога. Эта утрата космического сознания, последствия которой заметны всюду — в рассудочном характере современной поэзии, живописи, архитектуры и так далее, — привела нас к поклонению новому Ваалу — Обществу. Я не имею в виду обожествление Тоталитарного Государства или даже Государства как такового: истинное зло — это обожествление общества. Социология, общественные науки, социальная терапия, социальная интеграция, все прочее «социальное»… Раз мы признали смерть конечной, на смену Космосу пришло Общество. У человека нет больше прямых сношений с Вселенной, звездами, смыслом жизни; все эти космические сношения монополизированы, а все трансцендентные импульсы поглощены новым фетишем — «Обществом». Мы больше не говорим о Homo Sapiens, человеке разумном; мы говорим об «индивидууме». Мы не устремлены больше к доброте и благодеяниям; наша цель — «социальная интеграция». Антропологи не изучают более привычек людей: они работают «на общественной ниве». Так что…