К описывавшей вокруг памятника неровные круги Пенелопе подошел знакомый парень, такой же понурый, как она, — но сколь разными были мотивы подавленности его и ее.
— Ты не можешь себе представить, — говорил он с тоской, — как унизительно для мужчины это ощущение бессилия. Ибо мы бессильны. Нет выхода. Словно бьешься головой об стену. Не идти же с голыми руками на танки! Хотя, если понадобится, пойду и на танки. Только какой от этого прок? Ты женщина, тебе легче.
— Это почему же женщине легче? — спросили б воинственно девять из десяти бродивших по площади особ женского пола, а многие оскорбились бы и стали с пеной у рта доказывать, что патриотизмом они уж никак не уступают мужской братии, но Пенелопа молчала, смотрела на парня с пониманием, пытаясь собрать расползшиеся в разные стороны мысли — некоторые, признаться, забрались так далеко, что догнать их и приволочь за шкирку обратно на площадь было делом непосильным. Конечно, женщине легче. У нее свои проблемы. Общественные всегда подождут. Вот когда у женщин нет своих проблем, они дуреют. Или звереют. Становятся фанатичками, бегут за властелинами дум, по их указанию — а часто и опережая указания — выцарапывают глаза, перегрызают глотки. А когда у них свои проблемы, они не опасны для общества.
Эдгар-Гарегин появился, когда Пенелопа уже решила уйти. И решила своего решения не менять. Решительно и бесповоротно.
— Тогда я тебя провожу, — сказал ей храбрый рыцарь, нащупывая на боку ржавый меч с отломанным концом. — Не могу отпустить одну. Там на дороге оккупанты.
— Ничего мне оккупанты не сделают, — возразила Пенелопа, но Эдгар-Гарегин был неумолим.
Движение по проспекту Ленина было почти обычным. Не считая того, что у перекрестка стояли насупленные пешеходы, ждали, пока медленно проползут облепленные солдатами бронетранспортеры, всего четыре штуки, Пенелопа машинально пересчитала их. Похоже на кадр из фильма «Освобождение». Минус реакция «освобожденных».
Перейдя в конце концов проспект, они прошли по Саят-Нова к началу Баграмяна и там наткнулись на зрелище почти фантастическое. Чуть выше по Баграмяна, напротив здания Союза писателей, улица была перекрыта стоявшими в ряд БТРами, перед которыми сбились в плотные ряды «оккупанты» в милицейской форме. В городе шли толки, будто это переодетые армейцы, милицейская форма, мол, раздражает меньше, — возможно, и так, Пенелопе, откровенно говоря, было не до подобных тонкостей, по крайней мере на данный момент. Однако то, что происходило ближе, заинтриговало и ее. Метрах в двадцати от солдат-милиционеров, поперек проезжей части протянули канат, вдоль которого во всю ширину улицы лежали люди, в основном молодежь, мальчишки и девчонки лет по восемнадцать-девятнадцать. Картину дополняло или, скорее, венчало знамя, само собой трехцветное, у знамени стоял своеобразный караул из трех человек, а к канату были подвешены портреты — на ближайшем Пенелопа узнала Андраника, и возле портретов тоже вытянулись во фрунт часовые, у всех, естественно, правая рука вверх, пальцы в кулак. Словом, продуманная и отрежиссированная мизансцена, народный театр. Слава богу, что солдатикам — а солдатики оказались такими же мальчишками, — не давали приказа разогнать демонстрацию, и те могли, удивленно таращась, лицезреть поставленный для них спектакль. Проходя мимо демонстрантов, Эдгар-Гарегин картинно отсалютовал им тем же символическим жестом, промаршировал еще несколько метров, гордо выставив кулак, а потом впился взглядом в «оккупантов» — вот я какой, смельчак, герой, нате, берите меня, бросайте в тюрьмы и лагеря!.. Несмотря на свое гробовое настроение, Пенелопа оживилась, представив себе, как Эдгара-Гарегина бросают в тюрьмы и лагеря, — тюрем много, Эдгар-Гарегин один, на все узилища его не хватает, и его перебрасывают из одного в другое, быстрее и быстрее, как мячик или, скорее, шайбу — со свистом и грохотом от попаданий в бортик, то есть в стену…
«Оккупанты», впрочем, не обратили на Эдгара-Гарегина и его кулак ни малейшего внимания, и храбрый рыцарь с Пенелопой беспрепятственно прошли дальше по Баграмяна, мимо стоявших в два ряда бронетранспортеров — теперь Пенелопа насчитала девять, мимо редкой цепи солдат, уже в армейской форме, мимо любимого ЦК, за оградой которого прогуливались дюжие ребята в голубых беретах. Голубые береты, пятнистый камуфляж, автоматов, правда, видно не было, хотя толковали о них везде.
Дойдя до улицы Прошяна, Пенелопа остановилась. «Оккупированный» район кончился, и дорога была свободна, впрочем, и на «захваченном» участке их никто не трогал, ржавый меч вполне мог покоиться дома, да и знаем мы этих защитничков, а ну-ка действительно понадобилось бы вступить в схватку, уж мы-то полюбовались бы, как некоторые ползают на коленях и просят пощады… рыцарь!.. В гробу мы таких рыцарей видали…
— Спасибо, — сказала она сухо. — Дальше я сама.
— Я доведу тебя до дому.
— Спасибо, не надо.
Эдгар-Гарегин вперил в нее хмурый взор.
— А что это был за тип? — спросил он осторожно.
— Какой тип?
— С которым ты разговаривала. Там, на площади.
Ага. Подглядывал. Ревнивец. Жалкая личность.
— С этим типом я училась в школе, — возмутилась Пенелопа. — В параллельных классах. Отличный, между прочим, парень. А тебе что за дело? Ты мне кто? Муж, жених? Иди допрашивай свою дражайшую половину.
— Пенелопа, почему ты так со мной обращаешься? — заныл Эдгар-Гарегин плаксиво и неубедительно. — Мало меня дома изводят, так еще и ты… Там целый день истерики — или я с детьми, или она… Тут… Ну что ты смотришь на меня? Что мне делать, повеситься? Утопиться?
— Запишись в фидаины, — посоветовала Пенелопа сухо.
— Мне не до шуток. Я серьезно. Скажи, что мне делать? Решай. Велишь уйти из дому — уйду, оставлю семью, женюсь на тебе. В сущности, это ты во всем виновата. Почему ты еще три года назад не потребовала, чтоб я на тебе женился?
— Я?! — изумилась Пенелопа.
— Ну а кто же? Все, хватит, решай.
— Это я должна решать?
— Да, — упрямо сказал Эдгар-Гарегин.
— Ах так? Ну тогда убирайся к чертовой матери! Видеть тебя не хочу! Баба ты! Тряпка! Размазня, слюнтяй!
И Эдгар-Гарегин обиделся. Удобная штука обида, надулся и все, ты прав, ты хороший, остальные — бяки, обозвали плохими словами такого милого, послушного мальчика! Баба и есть, это же типично женская реакция — сотворив кому-то фундаментальную гадость или мелкую пакость, все едино, самому же обидеться. Обидеться, надуться, сунуть руки в карманы, молча повернуться, раз-два, кру-у-гом!.. И удалиться. К чертовой матери. Или к своей дражайшей половине. И поди не вспомни, как валялся в ногах, рвал волосы на голове… стоп, Пенелопа, это тоже было, ты опять повторяешься! Ну и что, пускай, не останется волос на башке, перейдут к оволосению на теле, слава богу, тамошней растительности армянским мужчинам (Армену и Эдгару-Гарегину в том числе) хватит не до второго, а до седьмого пришествия… Рвал волосы, рвал и метал, стонал и визжал, кричал и плакал, кашлял и чихал, нес всякую околесицу вроде: «Пенелопа, несравненная, подохну у твоих дверей, как приблудный пес»… этого, наверно, она и испугалась, подумала: а ну как действительно подохнет, иди потом растолковывай родителям, откуда дурацкий труп на коврике у двери… Да, мужчина — всем Протеям Протей. То он юный безумец, обмирающий при виде возлюбленной, то сопливый старичок, единственное желание которого — прикорнуть на диване с газетой, то он не ест, не спит, целует следы твоих ног на асфальте, то он без запинки выкидывает тебя в мусорный ящик, то он пьет и веселится, распевая «совсем один, совсем один» наподобие того грузина из анекдота, то бросается, как сумасшедший, разгребать мусор в поисках утраченного бесценного сокровища, то он герой, рвущийся со связкой гранат под вражеский танк, то тюня, бесцеремонно перекладывающий бремя ответственности на женщину… Черт знает что! Нет, и черт не знает. Даже четыре черненьких, чумазеньких с их черными чернилами не в силах вычертить чертеж чудовищной чехарды в чопорных черепах этих зачуханных четвероногих… то есть, тьфу, двуногих. Четвероногие — что? Ангелы с крылышками!
— Скажи, Миша-Лева, — спросила Пенелопа, поворачивая к себе львиную голову и заглядывая в грустные пластмассовые глаза, — а как это у львов? Львиные мужчины тоже ведут себя так… по-заячьи? Хотя откуда тебе знать, тебя же на фабрике сделали.
Миша-Лева только вздохнул и прижался к Пенелопе покрепче, замерз бедняга, мех у него был совсем холодный, и Пенелопа втянула его под одеяло, в которое еще раньше закуталась сама.
— Ты, Миша-Лева, лучше их всех, — сообщила она льву. — Ты не способен ни обмануть, ни предать. Жалко, черт побери, что этих гадов и уродов не делают на фабриках и не продают в универмагах по двадцать пять рублей штука… теперь уже драмов… двадцать пять драмов — это, конечно, не деньги, кило баклажанов или полпончика… Хотя большего эти гады и уроды и не стоят, их же не поштучно надо покупать, а дюжинами. Купила, заперла в чулан или подвал, выпускаешь по одному, выгуливаешь, да не просто так, а на поводке, видишь — не то, раз — и на свалку. И за следующим… Однако мы с тобой заболтались, ты не находишь? Уже чуть ли не вечер на дворе. Так и немытой можно остаться. А немытых, Миша-Лева, в рай не пускают. Тебя вот не пустят, потому что ты сроду немытый… Ну не плачь, не плачь, я тебя пронесу. В мешочке для вязанья. Возьмешь спицы в руки, тьфу, в лапы, будто б ты свитер…