даже если ничего особенного не происходит. Он заражается одержимостью модели, по которой ведется дневник, – метеорологией, распорядком дня, которые, как показал Эрик Марти, задавали главные реперные точки, вписывая цикличность времени в хронологию. Итак, любое частное письмо стремится стать дневником. Когда Барт активно занялся рисованием, примерно с 1971 по 1976 год, в этом его жесте было что-то от повседневного письма. Первый набросок он датирует 24 июня 1971 года, и чаще всего названием для рисунка служит собственно дата. Все эти наброски можно «читать» как дневник без психологических пометок, без событий – и это своего рода идеал письма о себе.
Для Барта, как, возможно, и для Жида (даже если для последнего дневник становится литературной работой в полном смысле этого слова), практика ведения дневника во многом наследует старому обычаю вести «семейную книгу», часто встречающемуся на Юго-Западе Франции, особенно среди протестантов. Попав в дом из лавки, эта первоначально бухгалтерская книга (liber rationibus) становится также книгой жизни, куда записываются рождения, смерти, события в семье, а также времена года, доходы, поездки. Эти «семейные книги», ставшие в наши дни ценными архивами частной жизни, были особенно важны для протестантов, поскольку они не имели гражданского статуса, и отец семейства должен был вести отчетность за членами семьи. К тому же книга свидетельствовала об обучении религии, существующей и передающейся подпольно. Приобретя еще более индивидуальную форму личного дневника, такая книга открывает более интимное пространство, но в то же время оставляет место (в иных ее формах не допускавшееся) для тривиального, незначительного, случайного. «Что такое интимное тело, что такое Интимность поверхности, безобидная Интимность? Это не реальность в себе, а определенный аспект субъекта, очень близкий к написанию дневника»[217], – отмечает Эрик Марти касательно «Дневника» Андре Жида, и это замечание связано с вопросом Барта: в повседневном письме нет места психологическому объяснению; заметка – это то, что, подобно фотографии без закрепителя, не фиксируется ни в толковании, ни в воспоминании.
Дружба Барта с Эриком Марти, начавшаяся в 1976 году, становится поводом для диалога о Жиде и жанре дневника. Этот диалог нашел публичное отражение в обмене посвящениями. Выдержки из юртского дневника, опубликованные Бартом в Tel Quel в 1979 году, посвящены «Эрику Марти». В свою очередь, статья последнего, вышедшая в Poétique в 1981 году, посвящена «Памяти Ролана Барта»[218]. После агрегации[219] Марти, уже два года посещавший семинар Барта, сосредоточился в своих исследованиях на Жиде: это решение очаровало Барта, понявшего, что его юный «ученик», или друг, пошел по его стопам. В «Размышлении», основанном на чтении «Дневника» Кафки («единственный дневник, чтение которого не вызывает раздражения»), вопрос не столько в определении жанра, сколько в том, как различить легкое, неглубокое письмо и письмо литературное. То есть вопрос не в том, «надо ли вести дневник?», так как на самом деле вести его или не вести – едва ли не одно и то же[220], а в том, «надо ли вести дневник в целях публикации?», чтобы сделать из него литературное произведение. Дневник – действительно ли это письмо? Вынося его за пределы обыденного, превращая его в книгу о себе и для других, рискуешь лишить его главных свойств: дневник перестает быть собой, то есть собранием листов, из которых одни можно заменить, а другие выкинуть (потому он – не книга, а альбом), теряется искренность и момент секретности. Это отношение к секрету, по сути, то, что больше всего сближает Жида и Барта. В их дневниках предъявляется гомосексуальность, скрытая от одного определенного человека: от Мадлен в случае Жида и от матери в случае Барта. Марти делает о Жиде замечание, прекрасно применимое и к Барту:
Замечательно здесь то, что скрытое, поскольку оно известно каждому (всем на свете), кроме одной-единственной женщины, полностью переворачивает общий закон Секрета: скрытое, поскольку оно освобождено от светских законов касательно того, что можно говорить, а чего нельзя, – это больше особый модус сознания в отношении к Другому, чем просто скрытность[221].
То есть смерть матери делает возможной публикацию дневника, но делает ли она ее необходимой, если сам этот аспект скрытого исчезает? К тому же дневник Барта – и в этом заключается его существенное отличие от Жида – занимает место в другой системе, системе подвижной, свободной от тотализации энциклопедии, которую многие его книги и проекты стремятся оформить в качестве чего-то временного и частичного. Как правило, Барт индексирует свой дневник и переводит его в карточки, избавляясь от хронологической структуры и упорядочивая материал по образцу глоссария, что означает, что его больше нельзя издать в виде дневника.
Еще одна опасность связана одновременно с редактурой, которой можно подвергнуть текст, и с определенным измельчением его глубинных амбиций. Барт показывает это в интертекстуальной игре. Делая вид, что перечитывает собственный дневник, он цитирует раздражающие его фразы: «мне очень быстро надоедают предложения безглагольные («Бессонная ночь. Уже третья подряд, и т. д.») или небрежно бессубъектные («Встретил на площади С.-С. двух девушек»)». Собственно, эти предложения, как показывает рукопись, позаимствованы непосредственно из «Дневника» Кафки, и Барт просто превращает пражскую Вацлавскую площадь, о которой идет речь в оригинале, в площадь Сен-Сюльпис, которую он переходит каждый день[222]. Еще более серьезная проблема заключается в том, что незначительную деталь не всегда можно спасти на письме. Дневник, возможно, имеет значение только тогда, когда у него нет ни цели, ни целесообразности: «Я могу спасти дневник при единственном условии – вести его до смерти, до крайнего переутомления, как Текст почти что невозможный». В этом смысле дневник – это определенная перспектива, горизонт которой Барт постоянно рассматривает, – горизонт конца книги и ее замещения отдельными взаимозаменяемыми страницами, причем сегодняшний сетевой гипертекст – один из вариантов этой идеи. Дневник, как чистилище Текста, значим тем, что продолжает существовать в форме, не поддающейся фиксации.
Литературные воспоминания Барта состоят, как он говорит в «Детских чтениях», из трех пространств, выполняющих различные функции: подросткового чтения, то есть недавнего прошлого, Пруста, Жида, Валери, которые побуждают писать; современников, с которыми он вступает в споры, то есть настоящего – Сартра, Камю, Брехта; наконец, классиков, то есть былого, с ними он свободно развивается всю свою жизнь[223]. Так же как Пруст и Валери, Жид был для Барта своего рода недавним прошлым, не ностальгическим, а вдохновляющим, в котором узнаешь себя и которому взамен обязан определенной признательностью. То, что он говорит в своем первом тексте о влиянии Жида на свой выбор и образцы, на которые он