Но где я проявил специфические данные и сделал большие успехи, так это в классе драматического искусства. Преподавала декламацию знаменитая Вирджиния Марини. Ей было тогда пятьдесят лет, но выглядела она значительно моложе. Это была очаровательнейшая женщина с живыми лучистыми глазами, в которых светился ум. Она была в высшей степени любезна со всеми и очень терпелива с учениками, что ни в коей мере не уменьшало силы ее воздействия и того почтения, которые ее слава большой артистки и ее властная личность вызывала в учениках. Я ходил к ней на уроки три раза в неделю. Она давала мне читать отрывки из «Франчески да Римини» и из «Сельской чести», и, наконец, для первого публичного экзамена она поручила мне роль Лан-сталло из «Линды ди Шамони». Я вложил в эту партию все мое чувство. В конце проклятия Линде в ее парижском доме я прибавил что-то свое, чего мне никто не показывал и чем я заслужил очень лестные похвалы преподавательницы. Вспоминаю, что она сказала графу ди Сан Мартино, что в моем артистическом темпераменте исключительные данные и из меня может выйти настоящий актер. Это подбодрило меня, и я еще некоторое время посещал классы в консерватории. Иначе из-за отрицательного суждения маэстро Лучиди относительно игры на фортепиано и из-за упрямства Персикини относительно моего голоса я бы уже давно бежал оттуда.
Но в один прекрасный день между мной и Персикини все же произошло неизбежное столкновение. Его уроки становились для меня совершенно невыносимыми, и в конце концов я попросту взорвался. Я открыто сказал ему, что его школа отнюдь не подходит для всех голосов и вот для моего, например, она никак не годится. Тут же я инкриминировал ему недопустимую трату времени, потерянного на его уроках, и позволил себе также ряд других замечаний, на этот раз личного характера. Персикини рассвирепел и буквально превратился в фурию. Самые нежные эпитеты, которыми он наградил меня, были: антимузыкальный невежда, негодяй, бездарность и так далее — все в таком духе. И тут же он приказал мне убираться вон из его класса. На его гневную вспышку я ответил абсолютно спокойно: поскольку я невежда, а он ученый, нам никогда не столковаться и посему лучше разойтись. Затем я взял с рояля свою тетрадь вокализов Ронкони, взял свою шляпу, поклонился товарищам, которые смотрели на меня с сожалением, понимая, что я сам исключил себя из числа студентов, и на этом полускандале закончилось мое консерваторское образование. На лестнице я встретил заведующего хозяйственной частью консерватории, который потребовал с меня те двадцать лир, которые я еще не доплатил за право учения. Я обещал занести их. На самом деле их у меня не было, и я их так и не занес. Это единственное, в чем я признаю себя виновным.
Когда мой брат узнал в классе от своего преподавателя гармонии, вышеупомянутого Паломби, что я ушел из консерватории, он пришел в отчаяние. Мама также не находила себе покоя и, главным образом, из-за обусловившего этот мой уход полускандала. Я объяснил ей, что вечные трения с отцом из-за моего пения (не считая всего остального) создали непреодолимые препятствия для продолжения занятий в консерватории. Я все равно не мог бы оставаться там все количество лет, необходимых для прохождения полного курса. На этом разговоры о консерватории прекратились — и вот опять тучи заволокли мой горизонт.
Прошло несколько месяцев пустых и безрадостных. Мне исполнилось девятнадцать лет, но я чувствовал — без преувеличения — что мне все пятьдесят. Какой путь избрать? Я понимал, что теперь все пути для меня закрыты, кроме того, который ведет в мастерскую. Но и там, в саже и копоти кузнечного горна я не находил спасения, так как дела мои шли не только из рук вон плохо, а попросту все у меня пошло прахом. Мне приходилось уже не раз плавать среди больших и малых опасностей, но мне все же как-то удавалось не утонуть. Теперь же я по-настоящему пошел ко дну. Страдания мамы при виде этой моей потерпевшей крушение жизни были неописуемы. Брат не переставал пилить меня за то, что я так скандально расстался с консерваторией. Я стонал, плакал, рычал и ради хоть какого-нибудь заработка готов был пойти в ад. Я пребывал в ужасающем душевном состоянии, когда с помощью сына подрядчика Беллаталла, предоставлявшего мне иной раз работу и давшего мне взаймы несколько сот лир, я смог снова открыть маленькую мастерскую на виа Наполи против американской церкви. Тогда я снова нанял одного из моих рабочих — Пьетро Кардолини, человека сердечного и добросовестного, и мы с ним начали опять потихоньку перебиваться. Отец мой — я видел его теперь очень редко — узнав о моей новой мастерской, несколько утихомирился, и таким образом, обретя снова кое-какой душевный покой, я при помощи Пьетро смог посвящать определенные часы упражнениям в пении. В глубине души я не собирался оставлять победу за Персикини.
Мне сказали, что хорошим учителем пения считается баритон Спарапани, бывший в свое время известным артистом. Теперь же, уйдя со сцены, он открыл в Риме собственную школу пения. Однажды утром я решил пойти к нему, чтобы он меня прослушал. Произвел он на меня отличное впечатление. Человек солидный, с подкрашенными усами и бородой, с очками на носу, он выглядел лет на шестьдесят. Был он отличным пианистом и сам аккомпанировал ученикам. Я вкратце изложил ему печальную историю моего пребывания в консерватории и сказал о своем твердом намерении продолжать занятия. Выслушав меня весьма благосклонно, он сел за рояль и, послушав мой голос был бесконечно удивлен, что Персикини принял его за бас. Он же наоборот, определил его как чистейший баритон и так же категорически, как до него и Андреоли, заявил, что если я буду серьезно заниматься, то смогу сделать блестящую карьеру. Я открыл ему тогда, что мое материальное положение не дает мне возможности оплачивать уроки. Он ответил, что уроками живет и хотя сумел бы выделить для меня три часа в неделю, но заниматься даром никак не может. Наконец мы договорились о трех часах в неделю за минимальную оплату в пятьдесят лир, и я ушел с намерением заплатить ему вперед за месяц, предупредив его за несколько дней, как только мне удастся заработать первые пятьдесят лир. Мама и брат очень обрадовались счастливому исходу этого нового прослушивания.
Но где, как и какими трудами заработать пятьдесят лир? В этом и была загвоздка. Чтобы хоть по зернышку скопить их как можно скорее, я вместе с моим дорогим Пьетро работал без передышки. Изречение — «захочу и смогу» — на этот раз не разошлось с действительностью. Выделывая и продавая — правда, за бесценок — изделия из кованого железа, мне удалось через неделю внести пятьдесят лир моему новому преподавателю и начать уроки. Я сразу сделал огромные успехи. Один час у Спарапани давал мне больше, чем месяц у Персикини. На второй месяц я смог внести вперед только двадцать пять лир и обещал внести остальные не позже, чем пройдут первые шесть уроков. Так я и сделал, и, таким образом, я смог закончить и второй месяц занятий. Но на третий у меня уже не было ни гроша. Спарапани продолжал — хотя и с явным неудовольствием — заниматься со мной бесплатно почти в течение месяца; но затем, несмотря на мои исключительные успехи, он заявил, что дальше заниматься не будет. И вот опять жестокая действительность вынуждает меня прекратить занятия. Что делать? Дома у нас шла борьба за хлеб насущный, и мы, как говорится, не знали уже к какому святому припадать и какому молиться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});